Оба его родителя были людьми страстными, и сколько Гильермо себя помнил, они кричали друг на друга — споря, поддевая друг друга или просто обсуждая, что сегодня приготовить на ужин. Этот шум не означал ни вражды, ни настоящей ссоры: таков был их способ заставить слышать себя, так же шумно они смеялись, такой же поднимали порой грохот и крик, когда занимались любовью. Их единственный сын спокойно засыпал за стенкой под этот шум, обозначавший, что папа с мамой перед сном играют в свои взрослые громкие игры. Куда хуже было, когда вдруг становилось понятно, что родители кричат не друг на друга — нет, каждый шумит и бесится, отделенный от другого прозрачной стеной, кричит внутри пузыря. А самое страшное — когда эта женщина окончательно вставала между ними и пила свежую кровь, пытаясь насытить свой бесповоротный холод: тогда родители начинали говорить приглушенными, словно придушенными голосами. Вот это означало настоящую ссору — если под их разговор можно было ясно расслышать, как на кухне капает вода из прохудившегося крана. В пригороде Рима не было плюща на окнах, а затягивавшая их в жару сетка за несколько дней покрывалась снаружи налетом черной грязи. Но с капаньем воды из этого постоянно сломанного крана, с шумом сливного бачка, с шелестом подвешенных к потолку мушиных липучек слышался все тот же насмешливый холодный шепот его врагини.
Единственное, что Гильермо мог сделать — это не поддаваться ей сам.
Камиль Дюпон вышла замуж по любви — более того, эта любовь была единственным условием, сделавшим возможным ее странное замужество. Девочка из старой католической семьи мелких, но для Вивьера вполне зажиточных виноделов, что называется — «семьи с традициями», чьи корни уходили еще в эпоху крестовых походов (а может, и римского завоевания), помыслить бы не могла своего брака с желчным и яростным работягой-коммунистом, да еще и иностранцем, если бы не война, пришедшая ломать традиции и выгонять семьи с веками насиженных теплых мест.
И Рикардо Пальма любил ее, любил всею душой и всем сердцем, иначе из обостренного войной стремительного романа с французской лягушечкой, большеротой и кудрявой девушкой из беженцев, не получилось бы брака. Иначе он не заставил бы себя — ради нее, ради семьи, ради крохотного пищащего кулечка, в котором воплотилась вся их любовь — венчаться с нею в церкви, скрепя сердце отвечать на вопросы попа, держаться достойно, не смеяться в голос и терпеть снисходительные взгляды ее католической родни. И даже подписывать идиотскую бумагу в Вивьерском приходе — о том, что он не собирается препятствовать воспитанию сына в католической вере. Притом что крещен кроха Гильермо был отнюдь не в приходе, а на полтора года раньше венчания в наскоро оборудованном под роддом закутке беженского госпиталя в Тироле, крещен дрожащими руками собственной юной матери, уверенной, что ее первенец не проживет больше нескольких дней. Недоношенный, с кривой шейкой, которую нужно было все время массировать, не умевший толком сосать — он брал грудь только в полусне, когда ослабевала его бодрственная воля к смерти — ее новорожденный ребенок был тих, поскрипывал вместо того, чтобы орать, и вызывал слезы жалости у всех глядевших на него взглядом своих огромных, затуманенных неумением приспособиться к страшному миру чайно-прозрачных глаз.