За две монетки (Дубинин) - страница 38
Тогда Гильермо еще не знал таких ругательств, как мелкобуржуазная порода; не знал он, что Дюпоновская кровь — это тоже из уст отца далеко не комплимент… Однако слова хлюпик, малявка и трусишка были вполне понятны и семилетнему, и присутствие за столом кузины, красотки и задаваки на полгода старше будущего летчика, отнюдь не добавляло ему присутствия духа. Он долго крепился, старался улыбаться, хотя слезы уже закипали в глазах и мутили взгляд; когда же отец, заметив это, воскликнул торжествующе — а я что говорил, какой там военный! — а подлая Марго, подыгрывая любимому дядьке, захихикала — тут уж воды окончательно вышли из берегов. И заступничество бабушки — «Ришар, не травмируйте ребенка» — только усугубило положение, весь мир был — сплошные несчастья, и целая ложка творожка упала на колени, как птичья какашка, мешаясь в полете со слезами. Хуже быть уже не могло, однако стало — когда отец вывел его из-за стола, ухватив за плечо, и, ледяным голосом приговаривая — «Какой размазня! И это мой сын!» — отшлепал в темном коридоре за вину невольных слез, недостойных потомка Рикардо Пальмы, и недостойный потомок изо всех сил молчал в процессе экзекуции, глотая соль, зато потом буйно отревелся в саду, среди бабушкиных роз и ничейных маков, спрятавшись за сараюшкой для инструментов… Так — воистину плачевно — окончилась его военная карьера.
Подрастая, Гильермо рос и в изобретательности: чем дальше, тем более их жизнь с отцом напоминала историю жесткой римской агрессии с одной стороны и хитрого иудейского сопротивления — с другой. Отец не знал, какие книги читает его сын: на полке стояли в основном учебники и Жюль Верн вкупе с многотомным журналом «Рассказы для мальчиков» довоенного выпуска, а Кретьен де Труа с сэром Томасом Мэлори, Дюма и Дж. Б. Пристли проживали в коробке под кроватью, кочевали в школьном рюкзачке, имея постоянную прописку в бабушкином комоде в большом доме. Отец не знал, во что играет его сын, вполне удовлетворяясь абстрактным упоминанием футбола и даже не подозревая, что сегодня компания Гильермо снова устраивала Круглый Стол с подвигами и приключениями на площади в бархатной тени собора, и его сын на правах Ланселота посвятил Гарета в рыцари. И уж тем более не знал отец — Гильермо скорее умер бы, чем дал ему знать — что его сын пишет стихи. Сперва длинные, не всегда складные баллады на рыцарские темы, потом, когда в жизнь его пришли Верлен и Малларме, — худо-бедно зарифмованные размышлизмы о Боге, судьбе и смерти, эти стихи оборонялись мальчиком даже от лучших друзей, покоясь в надежнейшем из тайников, под матрасом, и он знать не знал, с какой нежностью их порой тайно почитывала мать, прежде чем убрать на место, перестелив сыну постель. В попытках поговорить с сыном по душам, каковые порой случались у Рикардо после сытного ужина, он регулярно получал пресную жвачку из школьных впечатлений, набивших оскомину анекдотов и — для разбавки — парочки настоящих сплетен, касающихся чего угодно, только не настоящей Гильермовой жизни. Говорят, Мишель Валансьен ворует у собственных родителей. Сильв Бонино показал кулак директору школы, как бы его не исключили, ну и скандал. Наш ветеран, Кампанье, опять ложится в больницу, что-то с больной ногой, бедняга, неужели отрежут. Личное пространство Гильермо, круг, в который ни на шаг не допускался его отец, все расширялся, дистанция возрастала. И можно с уверенностью сказать, что ко времени переезда в Италию его родной отец знал о нем меньше, чем веселый одноногий нищий у соборных врат, бывший хотя бы невольным свидетелем его игр и молитв и порою — адресатом его порывистого милосердия. В Риме же, где дама Сфортуна обрела еще большую силу, где Иль Франчезе слабел, как Антей, оторванный от родной земли, шпионская деятельность его и вовсе достигла размаха феерического, учитывая досадный факт, что в Риме у него не было своей комнаты, он жил в углу родительской спальни, отгородив ширмой небогатый уголок — стол да кровать. И надо же было так недоследить, так промахнуться, с вечера убрать тетрадь не в отлично подготовленный, задвигаемый столом тайник с прорезью в отслаивающихся обоях, а по старой памяти — под матрас, ведь мыши ходили меж обоями и стеной особенно бурно той ночью, устраивая, видно, великое переселение по дому — или двигая армии войной на лягушек, а мыши, первые враги поэзии, недавно и так уже отъели у прежней тетради целый угол, пришлось вспоминать и переписывать… Рикардо, раздраженный до крайности после тяжелого рабочего дня, вечером в понедельник с трудом отходил от воскресных споров, уж не является ли служением капиталистической гадине является сама работа на FIAT, проклятого монополиста, и коли так, где искать замену. Беда была в том, что к тому же выводу он уже с год как пришел самостоятельно, но на данный момент не видел шансов что-либо изменить. Ему в самом деле хотелось ругаться, открыть шлюзы, выпустить гнев; но, как настоящий римский агрессор, ища поводов для репрессий, он обнаружил вовсе не то, чего ждал. Под матрасом сына он искал порнографию — обычный мальчишечий грех, обычный мальчишечий тайник, по старой памяти Рикардо еще знал, где прячут такие вещи. Обыск по ящикам стола не дал ничего — совершенно пустой, безликий угол, но не может быть, чтобы ты ничего от меня не прятал, тихий поганец, односложно отвечающий на вопросы, отдергивающий руки, словно боясь испачкаться о родного отца; мелкобуржуазная душонка, весь в Дюпонов, тихоня, церковник — и не стыдно парню в четырнадцать лет, в возрасте, когда его отец уже работал на стройке поденщиком, каждую неделю кланяться картинкам в компании местных старушек и дуррры-мамаши… И тщательно обернутая тетрадь на кроватной сетке под откинутым матрасом даже вызвала у отца нечто вроде радости: по крайней мере компромат найден, значит, можно не ожидать ничего более опасного и скверного. Правда, в процессе исследования компромата радость отца медленно сменялась недоумением. Сын писал по-французски, только по-французски. Сальных картинок не было; веселых историй, помогающих подросткам дрочить, в переписанном от руки тоже не обнаружилось — перелистывая страницы, Рикардо долго вчитывался в рваные строки, не сразу поняв из-за отсутствия рифмы и строгого ритма (новый стиль, подражание Клоделю), что это именно стихи. Однако то были они — никем не читанные, даже мамой не виданные, об ожидающем рыцаре, о Деве-Смерти, о Судьбе, ледяном касании ее уст, об «убивающем блеске витражей Твоего беспощадного неба» (а чего бы вы хотели в четырнадцать-то лет!), и, распознав их как стихи, Рикардо вновь яростно обрадовался. Гнилая интеллигентская претенциозность была в его глазах мало чем лучше порнографии; Гильермо уже почувствовал недоброе, едва успев скинуть в комнате школьный рюкзачок и присев за стол. Отец слишком быстро пил, слишком широкие делал жесты, отрывисто смеялся, а из щелей в полу снизу вверх, наискось дул мартовский сквозняк, пробирая ноги до колен, а матушка разливала по тарелкам суп, и Гильермова тарелка была с трещиной. Он так хорошо запомнил — на всю жизнь запомнил — и желтый овощной суп, собравшийся бисерными каплями по изнанке трещины, и желтое в электрическом свете лицо матери, ее волосы, повязанные темным платком, и длинную тень от солонки, все, что было в тот вечер, последний его вечер в прежнем статусе, потому что оно навсегда склеилось со стихами, которые он помнил наизусть.