Гийом, тут же взмокая, потер переносицу. Этот человек был таким откровенным богохульником, что юноша совершенно не знал, как с ним обращаться. Жестом, означающим одновременно и «возьми» и «отстань», вернул ему флейту; Ригаут взял, слегка соприкасаясь с ним теплыми, чуть дрогнувшими кончиками пальцев, и приложил дудочку к губам.
Нужно отдать ему должное — играл он хорошо. Очень легко, будто ни на миг не думая, и мелодия показалась Гийому смутно знакомой — какая-то песенка о Крестовом Походе, кажется, Маркабрюновская, про «Место омовения, там, далеко, где жил Иосафат…» Узнать было трудно — должно быть, эту музыку никогда еще не играли на сарацинском инструменте.
Ригаут опустил флейту, белозубо улыбаясь.
— Хорошая штука. Я про дудку говорю. Да и песня тоже ничего… Хотя мне больше другие нравятся. У нас на юге есть такой сеньор Рэмбаут д`Оранж, правда, не то чтобы «есть» — скорее был, он в молодых летах умер от болезней — вот он очень хорош. Мой любимый трубадур. Он trobar prim, изысканный стиль, предпочитал всему остальному. Пел он, правда, говорят, не ахти как, зато стихи… У него есть такая канцона — вся на деривативных рифмах, жутко сложная. Ты знаешь, что такое деривативные рифмы?
Гийом, совершенно ничего не желавший принимать от этого человека — в том числе и знаний — однако покачал головой. Крайне обидно — он в самом деле не знал деривативных рифм: до Сирии стихотворные окситанские новшества доходили с большим опозданием, и при всей своей любви к поэзии бедный аквитанец с трудом бы отличил эстрибот от девиналя. А знаний-то хотелось. Столько месяцев — без настоящего языка, не говоря уж о настоящих стихах…
Риго, явственно почувствовав эту слабину, уже начал читать; слова он выпевал речитативом, и голос его в пении казался немного другим, более мягким и низким.
«Светлый цветок перевернут,
Он на холмах и в скалах
Вырос под мертвые трели
Средь оголенных прутьев;
Зимний цветок этот — наледь —
Может кусаться и жалить,
Но зелень моя весела
При виде увядшего зла.
И Вас бы перевернул я,
Целуя — пусть видят скалы!
Для вас рассыпаюсь трелью,
Хоть взор ваш — хлесткие прутья;
Не могут ни снег, ни наледь
Больней, чем бессилье, жалить,
Что ж, доля не весела,
Но к вам не питаю я зла…»
И так далее, она длинная. Ну что, нравится? Видишь, как она устроена?
Гийом кивнул, едва ли не против воли. Хотя он еще не до конца понял устройство — по двум строфам не видно, сколько раз меняются формы слов, а одно слово родного языка — conglapis, иней — он и вовсе не знал: то ли оно недавно появилось, то ли просто в Палестине нечасто приходилось рассуждать о наледи… Но музыка канцоны в самом деле завораживала, и даже зудящие под кожей пчелы не могли помешать ей продирать тело до самых костей. Гийом всегда воспринимал удовольствие от стихов как вещь очень плотскую, телесно ощутимую, как от сладкой еды.