— Нет, не надо вообще, — она вся передернулась. — Не желаю этого слышать… никогда. Впрочем… лучше расскажите. Нет… поклянитесь сначала.
— В чем, моя донна?..
В том, что вы с Агнессой не любовники, хотела она сказать и не смогла. Второй вариант — в том, что вы мне не изменяли — тоже не понравился; наверное, дело было в этих страшноватых отрицаниях, уж слишком просто вычеркнуть из фразы, стереть краткое словечко «не»…
— В том, что вы… только меня любили изо всех дам… в своей жизни.
— Клянусь, клянусь, — отвечал он тихонько и увещевающе, целуя ее все еще говорящие губы; и она, слушаясь наконец движений теплого ветра, обвила его руками, уткнув, как дитя или добрая собака, голову ему в плечо…
…Надо забыть, как больно было ей всю ночь. Как внутри у нее что-то оборвалось, когда муж, поднимаясь с постели и протягивая руку за длинной ночной рубахой, сказал, позевывая и тихо смеясь:
— А вы знаете, жена, какая умора… Я вам не рассказывал?.. Робер-то наш — рогоносец!..
— Да?..
— Точно вам говорю. И знаете, кто постарался его, хе-хе, такой… короной увенчать?.. Как ваш де Ветнадорн пишет — «Короной о двух рогах»?.. Наш Гийом. Ловкий мальчик…
— Как?! — вскричала она, будто человек, которому всадили в сердце нож, но Раймон был так занят поисками у рубашки рукавов и собственными довольными думами, что крика отчаяния не заметил.
— Ну да, наш добрый трубадур из Кабестани, не без моей помощи, конечно… Рассказал мне все, я ему и устроил… хм… свидание. Молодец, мальчишка, своего не упустил!.. Всю ночь напролет развлекался, только на рассвете от своей милой уполз… Вот умора-то!.. А Робер, дубина, напился и всю ночь храпел в своей кровати, пока его женушка нашего малыша утешала…
Серемонда издала какой-то замороженный звук, словно ее душили. Супруг на прощание потрепал ее по плечу (она даже не заметила) и ушел, посмеиваясь и припоминая, как все получилось презабавно, а она осталась лежать на спине, холодная, как собственная надгробная статуя, и до утра прошла все стадии умирания — от помыслов о самоубийстве до слабых слез и желания страшно отомстить.
…Все это надлежало сейчас забыть. И забыть навеки — не только произошедшее, но и то, что ей двадцать четыре года, и что она страшно боится опять остаться одна… Одиночества боятся только те, кто познал, что бывает и иначе; в городе лжи задыхаются те, кто видел и любовь… Был только один способ забыть — только сначала задвинуть засов, а потом — скорее отгородиться от мира, и пусть ждут сколько хотят домашние работницы свою госпожу, чтобы под ее присмотром приниматься за шитье; и пусть сколько угодно околачиваются у ворот нищие и калеки, ожидая еженедельной милостыни из рук хозяйки замка, а с ними и пара-другая пилигримов, увешанных ракушками с берегов Святого Иакова… Все они подождут.