Поэт своей личной эмоцией наделял действительность. Гейдельбержцы требовали, чтобы поэзия оценивала и воспринимала мир не с индивидуального угла зрения, но в свете форм и эмоций, заимствованных из национальной традиции, из фольклора или религиозной догматики. В действительность «вкладывались» устаревшие представления о ней, и они должны были сойти за сущность ее, ощутимую «непосредственно», до того, как живых вещей коснулись анализ и опосредствующая критика. Консерватор Арним с мистическим цинизмом живописал мир в его отчаянном несоответствии с нормами фольклорной идеологии и старофеодальных поверий и легенд. «Цельность» образа, поставленная во главу угла романтических эстетик, здесь невозвратно разрушилась. Но гейдельбергская «интуиция» давно раззнакомилась с кантовским «разумом», своим отдаленным предтечей. Кроме того, для гейдельбергских романтиков уже были недействительны обещания, сделанные в Иене. Французская революция, грозный соперник, которого надеялись превзойти, — эта революция продолжалась по-иному: Наполеон вел войны на территориях Германии. Немцы были вовлечены в реальную политику, перед которой отступали философские и культур-философские неразрешенности иенского периода. Хотя писания гейдельбергских романтиков кажутся нетрезвыми и дикими, на деле и темы их и метод работы гораздо «прозаичней», чем у сотоварищей Шеллинга и Шлегелей.
Дело шло не о пленении клейн-бюргерских интеллигентов мечтой о серебряной эре художеств и наук, — дело шло об удержании немецкого крестьянства в легальных границах, а для некоторых — как для Клейста — дело шло о самой прозаической вещи на свете — о сговоре юнкерства с отечественной буржуазией на основе «правового государства».
Изучение фольклора, народного языка, поэзии, сказок, народных книг, собирательство, публикации, филологические штудии — вся эта работа гейдельбергских романтиков, несомненно, имела положительное значение. О тех знаниях, которые были приобретены в этот период, Маркс писал Энгельсу:
«…С человеческой историей происходит то же, что с палеонтологией. Вещи, лежащие под носом, принципиально, благодаря a certain judicial blindness, не замечаются даже самыми выдающимися умами. А потом, когда наступает время, удивляются тому, что замечают всюду следы тех самых явлений, которые раньше совсем не привлекали внимания. Первая реакция против французской революции и связанного с нею просветительства была естественна; все получало средневековую окраску, все представлялось в романтическом виде, и даже такие люди, как Гримм, не свободны от этого»