Коридор (Кандель) - страница 11

– Костик! – вскрикивает няня. – Анчутка окаянная!.. Ты куда?

А Костик уже в коридоре. Костик к Софье Ароновне бежит. Софья Ароновна за столом сидит и Нинку манной кашей с серебряной ложечки кормит. Нинка рот не открывает‚ Нинка случаем пользуется и головой вертит. Увидал бы отец – Нинке по шеям‚ кашу в сторону‚ кусок хлеба шварк об пол: "Наворачивай!" Отец на работе‚ мать на работе‚ вот она и кобенится.

– Ниночка‚ – просит Софья Ароновна. – Открой ротик‚ золотце ты мое!

Бабушка Циля Абрамовна к окну отвернулась. Бабушка молитвенник читает. Сегодня суббота‚ сегодня бабушка ничего не делает. Ей Бог не велит. Бог строгий‚ и бабушка строгая. Ест только кашерное. Даже в гражданскую войну‚ даже при военном коммунизме‚ в самый лютый голод – только кашерное. А кашерное – это отдельная посуда‚ мясное с молочным не смешивать‚ мясо-курица специальные‚ резником умерщвленные по строгим еврейским законам‚ сало нельзя‚ свинину нельзя‚ рыбу без чешуи нельзя. Как она не умерла в то время‚ да и теперь чем живет‚ одному Богу известно да Софье Ароновне. Софья Ароновна в Малаховку ездит‚ – там резник‚ у него и мясо‚ и курица‚ – и готовит отдельно‚ по-честному: Циля Абрамовна ей верит и не проверяет даже. Она еще старушка крепкая‚ без дела не сидит: комнату убрать‚ посуду помыть‚ внучку Манечку в музыкальную школу отвести. Но только не в субботу. Суббота – святой день. У них в Бобруйске по субботам городовой приходил: огонь зажечь‚ дров занести‚ еще чего по хозяйству сделать. Две копейки ему давали. Всей улице дрова заносил и огонь зажигал по субботам. Хороший городовой был‚ Иван Шмаков. Его в погромы рвань кабацкая ножом пырнула.

– Ниночка‚ – умоляет Софья Ароновна. – Открой ротик‚ хвороба на мою голову!..

У Софьи Ароновны комната широкая‚ светлая‚ огромное окно на бульвар смотрит. Не окно – несчастье в былые времена: попробуй протопи комнату‚ а теперь все соседи завидуют. Днем шумно‚ гремит трамвай – "А"‚ первый номер‚ – а к ночи город стихает‚ и шепот влюбленных слышен на последнем этаже. Семен Михайлович встанет у окна‚ помолчит‚ послушает голоса‚ тихий смех‚ любовные шорохи‚ а потом вдруг запоет: "За горами‚ за долами голуби летели‚ голуби летели. Еще радость не пришла‚ годы улетели. Еще радость не пришла‚ годы улетели..." Голос высокий‚ с переливами‚ как у кантора‚ мелодии печальные‚ тоскливые: он других не знает. И под окном на скамейках затихают‚ прислушиваются к незнакомым словам‚ к чужой мелодии откуда-то сверху‚ с ночного неба. "Если ты‚ Шлёма Мордух-Залман‚ не прекратишь‚ – пригрозил ему дядя Паша‚ Нинкин отец‚ – я заявлю куда следует". А другие жильцы молчат‚ не жалуются. Может‚ сон у них крепкий‚ а может‚ пение нравится. Да и поет он у окна редко‚ только в жаркие летние ночи‚ когда душно в комнате‚ когда тоской теснит грудь и тянет на прохладные‚ продутые ветром улицы‚ тянет бродить по бульварам с гибкой‚ черноволосой девушкой. Поет Семен Михайлович‚ – не Семен Михайлович‚ а Шлёма Мордух-Залман‚ еврей-пастух‚ еврей-кочевник‚ у костра‚ один на один со звездами‚ – волосы от подушки дыбом‚ темный силуэт в окне качается‚ а у Софьи Ароновны глаза подозрительно блестят в темноте‚ и бабушка Циля Абрамовна тихо‚ по-стариковски‚ плачет в подушку. Евреи любят плакать. У них это хорошо получается.