Предсказанья Саввы Саввича, что работой будет руководить Настя, не сбылись. Как-то так само собой получилось, что с первого же дня управлять всем стал Ермоха. К нему все обращались, его слушались, и, не сговариваясь, все подчинялись ему, в том числе и Настя. Сегодня Ермоха, как и всегда, поднял всех чуть свет, чтобы до завтрака пойти поработать, — как он говорил, «поразмяться на голодушку».
И к чему это подымаемся такую рань? Скажи на милость, — недовольно ворчал долговязый Антон, шагающий следом за Ермохой. Платит нам Шакал поденно. И ты хоть с полночи выходи работай, все равно он тебе гроша медного не прибавит. И на кой черт, спрашивается, это наше старанье дурацкое? Руки, што ли, у нас зудят?
— Тут, Антон, дело не в старанье, — не оборачиваясь, отозвался Ермоха.
— А в чем же?
— В том, что косить утром намного легче, по холодку, и дух смотри какой приятственный. А само-то главное, рано утром гнусу нет — комаров. Ты вот поприметь-ко сегодня, как солнце взойдет, зачнет пригревать — комарья этого появится… тучи, никакого спасенья от них, будь они прокляты! Вот и встаем пораньше, чтобы к этому времени хороший уповод>[17] отработать и — на стан. Пока литовки отбиваем да завтракаем, росу обдует, и гнус опять утихомирится, не будет его. Не-ет, брат, мы уж это дело испытали, завсегда так делаем. Чего же зазря-то комаров кормить.
— Вот бы и спать до той поры.
— Что ты, Антоха! Это уж шибко по-барски будет, надо же совесть-то иметь.
— Совесть! А у Шакала есть она? Совесть-то?
— Это уж на его душе грех. — И, не слушая, что еще говорил Антон, Ермоха прибавил шагу, чтобы догнать Егора.
Вскоре утреннюю тишину нарушил звон натачиваемых кос и шум скашиваемой травы. Впереди, как обычно, Егор. Широко взмахивая литовкой, он быстро устремился вперед и вот уже оторвался от идущего за ним Ермохи.
Все дальше и дальше уходит от косарей Егор, с удовольствием ощущая, как утренний холодок освежает открытую грудь, будоражит разгоряченную кровь. Полной грудью вдыхает он воздух, настоянный на аромате свежего сена, и с отрадой вспоминает минувшую ночь, которую провел он с Настей в ее балагане.
— Эх ты, травушка-муравушка моя!
Налегая на литовку, радостно улыбаясь, шепчет Егор слова старинной песни и, чувствуя новый прилив энергии, старается отдать ее работе. На диво отбитая, наточенная коса легко прошибает густую, мокрую от росы траву, высоко и ровно ложится зеленый валок. На чистом широком прокосе Егора не увидишь ни единой травинки, только темные полоски от следов его ног тянутся за ним, курятся легким, еле заметным парком.