Пока сей законодатель мод в литературном мире произносил свою сентенцию, в зале возник легкий ропот, порожденный скукой, навеянной его разглагольствованиями, к которой примешивалась и зависть по поводу столь цветистого красноречия. Голос Клеманс заставил этот ропот смолкнуть.
— Я помню гораздо лучше то, что написала давным-давно, чем то, что написала вчера. Первое слово, которое я написала, было грубое ругательство, которое я тогда только-только для себя открыла; написала я его уже чернилами, на конторке отца, за которой он делал свои записи.
— Не стесняйтесь, скажите же нам, что это было за слово.
— Произнести его вслух… нет, это было бы невежливо. Вы бы приняли его на свой счет…
— Не смущайтесь, говорите, — загалдели присутствующие наперебой, — мы все сможем выслушать, ведь чего только мы не слышали, да и сами употребляем крепкие выражения, для нас они — вещь привычная! Не стесняйтесь! Сделайте над собой усилие! Это будет очень занятно и очень поучительно… Ну же, давайте! Не желаете ли вы, чтобы мы вам помогли?
— Спасибо, — сказала Клеманс.
— Вы поблагодарите нас потом, а теперь…
— Да нет же, вы не поняли… Я тогда написала слово «спасибо». Я услышала, как моя мать прокричала его в лицо моему отцу таким образом, что мне послышалось в нем жесточайшее оскорбление и нечто вроде прости-прощай. Да, я тогда для себя открыла, что за этим словом, которое меня заставляли произносить всякий раз, когда передо мной ставили тарелку супа или какое-нибудь лакомство, скрывалась бездонная пропасть. Я обнаружила, что вежливое слово, выражавшее благодарность, таило в себе и презрение, и прощание. Я тогда еще не знала, что подобно Нарциссу, склоняющемуся над прудом, каждый автор склоняется над словами, обладающими скрытым смыслом, словами бездонными, непостижимыми.
— Вы не любили вашего отца?
— Я сохранила о нем самые лучшие воспоминания, а мой любимый цвет по сей день — голубой, цвет дельфиниума, росшего вдоль стены нашего сада, за которым так любил ухаживать мой отец…
— А что вы помните о вашей матери? Вы ее любили?
— Я помню, пожалуй, только ослепительную белизну простыней, которые она развешивала сушиться на веревке в том же саду.
В зале зазвучал чей-то голос; говоривший явно сомневался в искренности заявлений Клеманс, он заподозрил ее во лжи:
— Голубой и белый цвета отнюдь не являются доминирующими цветами вашего творчества, мадам, ведь доминантой является розовый.
— Я оставляю голубой и белый цвета для себя, — парировала она.
— О, сударыня, вы делаете нам воистину ужасное признание! Неужто в ваших произведениях нет ничего от вас самой? Уж не фальсификация ли это?