В то же время работа над прозой («Петербургскими зимами» и сопутствующими очерками, «Третьим Римом», позже — над повестью «Распад атома») привела Иванова к неожиданному взлету в поэзии. Очень кратко и точно выразил едва ли не общее ощущение критики К. Мочульский в рецензии на вышедший в 1931 году сборник Иванова «Розы»: «...до «Роз» Г.Иванов был тонким мастером, изысканным стихотворцем, писавшим «прелестные», «очаровательные» стихи. В «Розах» он стал поэтом. И это «стал» — совсем не завершение прошлого, не предел какого-то развития, а просто — новый факт»[249]. Эту ноту Иванов держал до выхода сборника «Отплытие на остров Цитеру» (1937). «Отплытие...» более концентрированно (если говорит!» о новых стихах, туда вошедших, ибо там были разделы, состоявшие из старых стихов), «Розы» — с некоторыми отступлениями в прежнюю красивость знаменовали новый целостный этап его творчества.
Давний и близкий в то время друг Иванова, поэт и критик Георгий Адамович писал о стихах, впоследствии вошедших в «Отплытие...», проецируя свое мнение на все нынешнее творчество поэта: «Вот что хотелось бы сказать и о теперешних стихах Георгия Иванова: сгоревшее, перегоревшее сердце. В сущности, уже и последний его сборник следовало бы озаглавить не «Розы», а «Пепел», — если бы не была так названа одна из книг Андрея Белого»[250]. То, что несли с собой «Розы» и «Отплытие...», казалось в то время (и не только Иванову, а вообще всей русской поэзии) предельной степенью человеческого отчаяния, кристаллизующегося в ледяное дыхание бесконечности, веющее из любой строки:
Хорошо, что нет Царя,
Хорошо, что нет России,
Хорошо, что Бога нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.
И такое состояние души было вызвано не личными неурядицами, внутренним неустройством, оторванностью от читателя или другими особенностями эмигрантского существования[251], а всеобщим, мировым, вселенским бытийственным отчаянием: «Художник утерял ключ к единству мира, он стоит перед рассыпанной храминой, размышляя о смысле (или бессмыслии) жизни и смерти»[252].
В то же время для Иванова чрезвычайно обостряется вопрос о стимулах дальнейшего творчества. Если распался прежде единый мир, то для того, чтобы творить собственное искусство, необходимо найти хоть какую-нибудь опору в бытии. И Иванов находит ее в том, что центром его поэтического сознания становятся музыка и слово, которые одни только и могут обеспечить существование человека в мире, только одни и позволяют за что-то уцепиться в последние мгновения перед гибелью. Если действительно потеряно ощущение единства вселенной, то опору надо искать в самом себе, в своей способности не просто существовать в жизни, но и каждый миг воссоздавать ее для самого себя. Об этом говорит одно из самых мудрых стихотворений Вл. Ходасевича, того поэта, с которым Иванов вел постоянный и напряженный диалог