Русская литература первой трети XX века (Богомолов) - страница 112

Когда-то Н.В. Недоброво применительно к поэзии Ахматовой писал: «Другие люди ходят в миру, ликуют, падают, ушибаются друг о друга, но все это происходит здесь, в средине мирового круга: а вот Ахматова принадлежит к тем, которые дошли как-то до его края — и что бы им повернуться и пойти обратно в мир? Но нет, они бьются, мучительно и безнадежно, у замкнутой границы, и кричат, и плачут. Непонимающий их желания считает их чудаками и смеется над их пустячными стонами, не подозревая, что если бы эти самые жалкие, исцарапанные юродивые вдруг забыли бы свою нелепую страсть и вернулись в мир, то железными стопами пошли бы они по телам его, живого мирского человека; тогда бы он узнал жестокую силу там у стенки по пустякам слезившихся капризниц и капризников»[266].

Ахматова в конце концов вернулась в нашу «средину мирового круга», и мы узнали «Реквием», «Поэму без героя», «Черепки», «Все ушли, и никто не вернулся...» (даже если не говорить о тех стихах, которые имел в виду Недоброво, то есть стихах чисто психологической напряженности). Иванов так и остался там, у края человеческого бытия, где властные над нами законы теряют свою силу, становятся призрачными. Грандиозные потрясения войны разрушили уже всякую надежду на собственное спасение, пусть даже за счет музыки и слова. Теперь уже не жестокий мир стоит перед растерянным человеком, пытающимся заколдовать его и себя, а сама вселенная оказалась на грани распада в «атомической истерике», и поэт увидел, что не только он, но и его внутренняя музыка ничего не в состоянии исправить, ничему помочь не может.

Легко возразить: но ведь эти же самые слова в тридцатые годы произнес сам Иванов, говоря о Пушкине:


И ничего не исправила,
Не помогла ничему
Смутная, чудная музыка,
Слышная только ему.

И все же в этих строках за движением стиха, за гибким и изменчивым слогом, за интонацией настойчиво слышалась пусть слабая, но надежда: «Да, исправить-то она не исправила, но ведь мы же ходим здесь, среди людей, повторяя пушкинские стихи. И, стало быть, след остается...» В последних же книгах Иванова ничего подобного нет.

Все стихи «Дневника» (и «Посмертного дневника») внутренне сосредоточены на одном — на том, чтобы до дна дочерпать свою душу, достигшую пределов отчаяния, передать ее содержание, уже как будто не думая о форме, о рифме, о ритмах, о звуке. Конечно, это только «как будто» — на самом деле Иванов, как и любой большой поэт, остается даже в предельном отчаянии мастером, уверенно перелагающим свои мысли в стихи, а без этого они попросту не были бы никому интересны. Но сама ориентация на такое построение стиха для Иванова очень важна, ибо дает возможность создать полное впечатление абсолютной спонтанности в мире, где можно и преклониться перед священной памятью прошлого, и высмеять дорогие строки (например, в издевательском перепеве пушкинского: «И внемлет арфе серафима / В священном ужасе поэт»: