Но представляется, что гораздо интереснее попробовать отыскать в лермонтовском романе К. Большакова другие отголоски времени, которые, может быть, не осознавались и самим автором, а оказались наложены духом эпохи, подсознательным ощущением, заставлявшим выискивать в прошлом то, что соответствует реальности нынешнего дня и что невозможно описать прямо. После работы А. Белинкова общим местом стало такое отношение к книгам Ю. Тынянова конца двадцатых и начала тридцатых годов; говоря о попытке Ахматовой перевести «Макбета», Р. Тименчик справедливо заключает: «Можно полагать, что практического стимула эта затея лишилась в связи с обнародованием в 1934 году двух новых переводов трагедии — Сергея Соловьева и Анны Радловой. Переизбыток публикаций шекспировской драмы именно в этом году — одна из очередных дьявольских гримас эпохи, и, может быть, не случайна ассоциация Ахматовой в разговоре о «Макбете» спустя тридцатилетие: «убийство Кирова»»[301].
Скорее всего, подобные эффекты возникали непроизвольно, но именно непроизвольностью они и значимы, потому что свидетельствуют о состоянии страны и человека в едва ли не самые страшные годы России не с точки зрения некоей идеологической концепции, могущей оказаться неверной и объясняющей далеко не все, а на уровне сознания отдельного, частного человека, искренне желающего быть верным революционным преобразованиям, которые он стремится отыскать вокруг себя, но оказывающегося чаще всего против собственной воли свидетелем порабощения личности жуткой государственной машиной.
В «Бегстве пленных...» к такому разряду относится история Батурина, слишком напоминающего многочисленных литературных растратчиков из прозы двадцатых годов, но напоминающего только поначалу: рассказ о его каторжных бедах как будто переносит нас даже не в те годы, когда роман писался, а в золотые рудники Колымы, описанные Варламом Шаламовым; и мельком обозначенный кавказец Багир предвещает тысячи ссыльных и лагерников из «наказанных народов»; да и унтер-офицер Иван Потапов, пошедший из армии на каторгу своей волей, живо напоминает нам о том, как Иван Денисович Шухов мог пожалеть конвойного, ведущего в мороз колонну зэков.
Вряд ли можно вообще посчитать тему ссыльной и каторжной России, вполне отчетливо звучащую у Большакова, совершенно случайной. Слишком близки были Соловки для советского интеллигента, за плечами которого было офицерское звание в старой армии.
И не менее — а может быть, и более — важна тема сквозного полицейского надзора, пронизывающего все поры общества, которое окружает Лермонтова. Реальный исторический персонаж, Евгений Петрович Семенов (его «Воспоминания» были опубликованы в 1884 году в «Русском архиве», а Большаков и автор послесловия к первому изданию романа М.А. Цявловский решительно утверждали, что автор пользовался и его неизданным дневником), превращается в символ, делаясь из обыкновенного человека жандармом и едва ли не средоточием плетущегося вокруг Лермонтова заговора, в центре которого стоит сам император. Уже в наше время, в шестидесятые—семидесятые годы метод исторических аллюзий станет общеизвестным и весьма популярным, но у истоков его, по всей видимости, стоят именно произведения, подобные «Бегству пленных...», где аллюзий в собственном смысле слова нет, но слишком очевидно события современности сопологаются с эпохой, описанной в романе.