Вот, собственно говоря, та скудная биографическая канва, которая более или менее достоверно известна и которая должна быть сопоставлена с той поэзией, что осталась от Иванова, с обстоятельствами литературной жизни России и эмиграции, с историей, наконец.
Да и такие сопоставления реально могут касаться лишь промежутка между десятыми и тридцатыми годами, после чего Иванов почти выпадает из литературы, становясь неким самостоятельно существующим организмом вне времени и пространства. Не случайно, живя во Франции, он систематически печатается в нью-йоркском «Новом журнале», — в том мире, где он живет, его стихи попросту никому не нужны. Но воспоминаниям одного из поздних друзей Иванова, «последний вечер в 1956 году в Малом зале Русской консерватории в Париже, где он читал свои стихи, не собрал даже сорока человек!»[210] Даже в эмиграции его имя после смерти хранили немногие[211]. А когда-то дома, в России...
На рукописи, сохранившейся в архиве поэта Дмитрия Цензора, есть помета: «Самые ранние стихи Георгия Иванова». Эти стихи могут быть любопытны как образец того, что считалось пристойным в провинциальной среде начала века:
Зачем никто из тихих и скорбящих
Не уронил слезы в обители моей?
Зачем никто движеньем рук молящих
Не зажигал томительных огней?
Их зажигает ночь у ложа одиноких,
В нее влюбленных — в тихую печаль.
Зачем никто не направлял очей глубоких
В мою таинственную даль
[212]?
Здесь еще невозможно увидеть никаких даже попыток усвоить себе культуру стиха, так решительно нарабатываемую к концу девятисотых годов, культуру стиха символистов, — все погружено в безразлично нивелированную поэзию XIX века. Но уже очень скоро появляются и «дерзания», служившие верным клеймом шаблонизированного декадентства в духе Бальмонта:
И дерзкий червь, рожденный тьмой,
Я к солнцу свой полет направил,
Но взор светила огневой
Мне крылья мощные расплавил.
И я упал, как горний прах.
Я в тлен ушел — безумец тленный...
Я умирал... В моих ушах
Смеялось солнце, царь вселенной.
В этом стихотворении, написанном в 1910 году, отчетливо видна литературная мода приблизительно пятилетней давности. Но на подражаниях символистам Иванов не останавливается, стремительно прорываясь в литературу сперва сквозь мелкие журналы, где начинающих охотно привечали, а чуть позже — присоединившись к эгофутуристам.
Это присоединение, очевидно, надо уже считать его первым шагом на пути к самоопределению. Дело в том, что среди первых литературных знакомств Иванова были и М. Кузмин, и С. Городецкий, и Г. Чулков, и даже Блок, даже Вяч. Иванов. Но стать адептом символизма Иванов не захотел или не смог, сразу шагнув в складывавшийся постсимволизм.