Письмо было не дописано и не отправлено. Дальше обнаружились записи отдельных мыслей: «Украинский гений живет сейчас не в литературе, а в музыке, в народной песне…», «Бесы всегда ругают прошлое и хвалят будущее. Будущее для них вне критики...»
Медведев сложил бумаги. Он не мог спать. Не стихало волнение, вызванное встречей с Сашей Ивановым, похоронами и, наконец, чтением Женькиного архива. Волнение понемногу переходило в тоску, а Медведев не любил таких состояний. Тоска трансформировалась в нем в жажду каких-то действий, но действий неспокойных, судорожных…
Уже несколько лет он жил в том новом для себя состоянии, когда ум, оскорбленный и приниженный неизбежностью смерти, перестал задавать вопросы, на которые — Медведев знал это — никогда не будет ответа. Уважение к великим человеческим тайнам стало нормальным медведевским состоянием. Оно избавило от изнуряющих дум о бессмысленности существования. Для Медведева стало личным открытием то, что гордая ненасытность голого рационалистического ума, казалось бы, призванная служить свободе, парадоксальным образом закрепощала ещё больше, а неопределенное сердечное чувство, на первый взгляд примитивное и ограничивающее, наоборот, расковывало, расширяло возможности, в том числе и для того же ума.
Правда, по-прежнему не было ни одного дня, чтобы Медведев не думал о смерти. Он не боялся ее для себя (по крайней мере, ему так представлялось), но он с отвращением и ужасом думал о смерти близких. Особенно омерзительной была возможность случайной, преждевременной смерти самых дорогих для него существ — его детей… Рычащие самосвалы на московских улицах вызывали в нем ненависть, когда он вспоминал, что его сыну нужно трижды переходить улицу для того, чтобы попасть в школу. Иногда ему снились страшные, кошмарные сны, в которых случалось как раз то, чего наяву он больше всего и страшился. И тогда в голову приходила эгоистическая мысль о том, как было бы хорошо умереть первому. Но за этой мыслью неминуемо возникал вопрос: почему же ты думаешь, что для других твоя личная смерть не так же страшна? Подобно Жене Грузю, Медведев давно понял, что человек живет отнюдь не ради себя…
Он знал еще, что все эти годы и даже дни были пропитаны тоскою по дочке. Отцовское чувство, усиленное за счет всех других, спасало, жгло, радовало и заставляло действовать. Но с годами оно потихоньку теряло способность к самосохранению. Медведеву ясно виделось это. Если б Вера написала ему хотя бы разок за все его шесть лет заключения! Если б он мог представить ее подростком, а не шестилетней девочкой. Но он не мог даже приблизительно выявить зрительный образ дочери. О рождении сына он узнал из письма Славки Зуева. То письмо взволновало и обрадовало его, обрадовало не меньше, чем известие о досрочном освобождении. Правда, это волнение было отравлено ядом ревности. Мысль о том, что сын не его, казалась Медведеву совершенно нелепой. Но ведь она ж была, эта мысль! И куда было от нее деться, если она уже существовала, эта жуткая мысль? Не в этом ли свойство всех дьявольских явлений и наваждений: родиться из ничего, просто так, а потом жить и здравствовать? И занимать все более прочные позиции, превращаясь уже в реальное зло? Ведь он, Медведев, и до сих пор совершенно уверен в Любиной верности. Ах, уверен ли? Она не выдержала грозного испытания. Беда обрушилась на семью вместе с вспышкой короткого замыкания, которое убило Женю Грузя. Или еще раньше? Не может быть…