— Нет, — прошипел он, взлетел по склону и исчез в ночи.
Когда я вернулся в казарму, он уже лежал на койке, спиной ко мне, но я чувствовал, что он не спит. Его грудь размеренно поднималась и опадала, но дыхание было громче обычного; так шевелится и дышит человек, который притворяется спящим, но не слишком искусно.
Я заснул, уверенный, что мы поговорим утром, — но, когда проснулся, Уилла уже не было, он встал и ушел до того, как Уэллс или Моуди прозвонили побудку. Снаружи, после поверки, он занял место в строю для последнего марша далеко впереди меня, посреди стаи, чего обычно терпеть не мог. Он был в гуще новоиспеченных солдат, они окружали его слева, справа, спереди и сзади, и каждый был защитным сооружением, которое можно обратить против меня, если понадобится.
В поезде я тоже не смог поговорить с Уиллом — он окопался у окна, посреди шумной толпы, а я оказался поодаль, расстроенный и смущенный тем, что меня так явно отвергают. Только позднее, уже когда мы погрузились на корабль и отплыли в направлении Кале, я нашел Уилла одного на палубе, у ограждения. Он стоял, изо всех сил сжимая руками металлический поручень и склонив голову, словно погрузившись в мысли, а я смотрел издалека, чувствуя его страдание. Я бы не стал к нему подходить, если бы не уверенность, что нам, скорее всего, больше не представится случай поговорить — кто знает, какие ужасы ждут нас, едва мы сойдем по трапу.
Он услышал мои шаги — чуть приподнял голову, открыл глаза, но не повернулся ко мне. Я видел — он знает, что это я. Я остановился чуть поодаль, встал лицом к французскому берегу, вытащил из кармана сигарету и закурил, а потом предложил полупустой портсигар Уиллу.
Он помотал головой, но потом передумал и взял сигарету. Поднес ее к губам. Я протянул ему свою, чтобы он от нее прикурил, но он снова помотал головой и стал рыться в карманах в поисках спички.
— Ты боишься? — спросил я после долгого молчания.
— Еще бы. А ты нет?
— Я — да.
Мы докурили сигареты, радуясь, что они избавляют от необходимости говорить. Наконец Уилл повернулся ко мне — он смотрел скорбно, словно прося прощения, потом посмотрел на свои сапоги и нервно сглотнул, в отчаянии сводя брови и морща лоб.
— Слушай, Сэдлер. Ничего не выйдет. Ты это понимаешь, я надеюсь?
— Конечно.
— И не могло бы… — Он помолчал, потом попробовал еще раз: — Мы сейчас просто не соображаем, что делаем, в этом вся беда. Проклятая война. Ах, если бы она уже кончилась. Мы еще не попали на место, а я уже хочу, чтобы она кончилась.
— Ты жалеешь? — тихо спросил я, и он повернулся ко мне уже со злостью на лице.