Начало, или Прекрасная пани Зайденман (Щипёрский) - страница 37

Снова крепко и уверенно сидел он в своем сарматском седле, как бы свысока поглядывая на арендаторов, что крутились возле него. Но сестра Вероника, охваченная бурей противоречивых чувств, стыдом и злостью, крестьянским упрямством и сладостью раскаяния, любовью к этому несчастному стареющему человеку и грустью по строптивому мальчишке, который, даже перед лицом неминуемой гибели, не желал покориться и изменить себе, воскликнула страдальческим голосом:

— Владек, перестань наконец искушать меня, перестань наконец передо мной прикидываться, ведь я — не вся Польша, я старая Вероника, которая хотела бы любить тебя так, как любила прежде, в твои семь лет! Не мучай меня, Владек! Мне осталось уже недолго жить…

Тогда Грушецкий расплакался. И она тоже. Держала его мокрое лицо в старых, прозрачных руках и глотала горькие слезы.

Спустя четверть часа мир позволил им вернуться к своему прежнему обличью.

Однако случиться всему этому суждено было спустя без малого сорок лет, а сейчас сестра Вероника натягивала на Артурека Гиршфельда чужую кожу. Сейчас они были врагами, вызывающе смотрели друг другу в глаза. Сестра Вероника говорила, сжимая губы:

— Еще раз скажи! Как тебя зовут!

— Владек Грушка, — ответил он и тоже сжал губы.

— Хорошо, Владек, — сказала она. Отвернулась, закрыла глаза. Подумала, что Бог простит ей дерзость. Вопреки Ему творила биографии людей. Она опустила голову и молилась в душе, чтобы дал силы продержаться, для себя и этих детей. Дети смотрели на нее с любопытством.

А Владек Грушка, за спиной сестры Вероники, показал ей язык. Я, Артурек Гиршфельд, мстительно подумал он, никогда не стану каким-то Грушкой, что бы ни случилось!

VII

Судья засыпал с трудом. Слышал мерный бой часов, отсчитывающих четверти ночи. Сон приходил обычно в три часа утра. Зимой судья относился к этому спокойно, но летом ощущал жестокость бессонницы. Уже птицы начинали переговариваться в ветвях деревьев, светлело на востоке небо, а судья только погружался в сон, которому предстояло отнять у него тот кусочек мира, что ему еще предназначался. Спал без сновидений, чутко, сознавая, что спит, вслушиваясь в отголоски утра, бренчанье посуды за стеной, шум пробудившейся улицы, возгласы извозчика, голоса детей, спешащих в школу, звонки трамваев, дыхание уснувших любовников, тявканье собак. Зимой было еще сносно, поскольку, когда он пробуждался, бледные рассветы только начинали легонько стучаться в окна. Но летом он открывал глаза в солнечном ливне, в полновесном, спелом аромате природы и потому испытывал чувство, будто украдены у него бесценные минуты жизни, которой — как он считал — у него оставалось немного. И все же он ценил эти бессонные ночи, ибо тогда царили вокруг него тишина и уединенность, он мог вволю поболтать сам с собой, по-своему пофилософствовать, даже молиться по-своему, что означало призывать Бога, дабы судил и был сам судим. Так лежал он на широкой кровати, слева была стена, на стене обои с тонким узором, серо-голубые, с изображением экзотических цветов и драконов, как на китайских ширмах времен его молодости, а справа стоял ночной столик, на нем лампа с абажуром, несколько книг, пепельница с недокуренной сигарой, тарелка, нож и яблоко. Спальня была велика, загромождена мебелью, неприбранна, с постоянно приоткрытыми дверцами гардероба, козеткой с вытертой, лоснящейся обивкой, плетеными стульями из бамбука, линялым ковром и абажуром в форме корзинки. Но судья любил эту комнату. Тут он чувствовал себя лучше всего, поскольку каждый предмет нес на себе печать его одиночества. Закрывая вечером дверь спальни, чтобы остаться в ней до утра, он обретал себя. Особенно в годы оккупации эта комната стала его крепостью, как если бы за ее порогом никакое зло не могло его настигнуть. Он медленно раздевался, бросая одежду на стулья, как делал всю жизнь с той минуты, когда освободился от опеки строгого гувернера до двенадцатилетнего возраста муштровавшего его с утра до вечера, обучая порядку, аккуратности и образцовым манерам. Было то на Подолье, в мире давно умершем, откуда судья ушел еще юношей, чтобы с тех пор, уже в одиночестве, противостоять судьбе. Итак, судья медленно раздевался, находя радость в беспорядке. Потом надевал длинную ночную рубашку, садился на мягкую кровать и выкуривал половину сигары. И наконец, удобно укладывался на кровать, сплетал пальцы поверх одеяла, смотрел в потолок и размышлял. Часы отбивали четверти ночи. Иногда Бог присаживался возле кровати, и они беседовали с ним. Случалось, что приходил дьявол. Тот не был, однако, слишком самоуверен и потому садился на козетку, и тогда судья поворачивался всем телом в сторону комнаты, опирался головой на согнутую в локте руку и, глядя дьяволу в глаза, отважно насмехался над ним. На столике горел ночник. Судья не выносил темноты.