Начало, или Прекрасная пани Зайденман (Щипёрский) - страница 89

Так что же останется от всей этой затеи в конце пути? Старый человек придет к дому на улице Ксенженцей, остановится возле белой стены, покачает головой. Всмотрится в Генека. Генек будет румяным юношей в двубортном пальто и лыжной шапке на голове. Ни единой морщинки, ни седой пряди. «Зачем же я тащил тебя за собой сквозь все эти невзгоды, Генричек», — скажет старый Павел. Генек пожмет плечами. Еще, может быть, скажет только то свое единственное слово: «Вероятно…»

— Прощай, Павел, — сказал Генрик и протянул руку.

— Прощай, Генрик, — сказал Павел.

Я не буду любить эту сцену, подумал он с внезапной яростью. Если мы оба останемся в живых, она будет смешна.

Но им угрожало все, что угодно, только не опасность показаться смешными. Разные люди прилагали потом огромные усилия, чтобы та сцена казалась смешной на кинопленке и экранах телевизоров, и она действительно была смешна этим своим героизмом, столь несвойственным тому миру, где она должна была воспроизводиться как художественный символ. В загнивающем мире истертых лозунгов, лицемерия, мелкого торга покойниками и непрестанной болтовни о будущем подобная сцена была и в самом деле анахронична, а потому смешна, как Юлий Цезарь на велосипеде.

Но ведь тогда, стоя у стены дома на улице Ксенженцей, этого не могли предвидеть двое юношей, которые любили Командующего, часто говорили о Ромуальде Траугутте[73], мечтали об атаке под Рокитно[74]. Они делали лишь первые неуверенные шаги по болотистой почве тоталитаризма, и оба готовы были скорее умереть, чем по шею увязнуть в ней.

— Пожалуй, я пойду, — сказал Генрик.

Павел молчал. Еще взлетел голубь. Еще в глубине подворотни промелькнула фигура женщины в зеленом платке на плечах. Звонок трамвая на Новом Свете, его красное тело, возникающее из-за угла, как жестяной дракон, игрушка для маленьких мальчиков, для Генричка и Павелека.

Он ушел. И сразу исчез. Павел посмотрел на небо. Оно было очень голубое, апрельское. Лишь где-то с краю, над крышами, медленно передвигалась грязная полоса смерти.

Возможно ли, что уже тогда он испытал ощущение некоего начала, не конца? Возможно ли, что именно в тот момент, когда фигурка Генрика исчезала у него из глаз, он понял — отныне начинается новая глава, которая будет длиться бесконечно, всю жизнь? Позднее он уже не сомневался в этом. Именно в тот день, часто думал он потом, я понял, что начинается пора разлук, прощаний и вечных тревог. Но не только в разлуках было дело. Уход Генрика стал правда первым прощанием для Павла. Потом их было еще много. Может, более душераздирающих, хоть и не столь сильно пережитых, так как уже никогда ему не было девятнадцать лет, когда каждый уходящий человек забирает с собой чуть ли не весь мир, оставляя лишь ни на что не годные крупицы. Позднее он научился склеивать собственную жизнь из разбитых черепков, за которые ни один разумный человек не дал бы и гроша. Да и не он один научился этому. И все же не только в разлуках было дело. Конечно, Генрик был его первым другом и, уходя, забрал с собой детство и прекраснейшие мгновения юности. Но почему, однако, потом, через много лет, он вспоминал не только фигурку юноши в двубортном пальто, исчезающую за углом улицы, чтобы никогда не появиться в мире живых, но и ту грязную полосу дыма на небе, зависшую, как ржавая тряпка, над крышами варшавских домов? Почему с той самой минуты небо над его головой уже навсегда должно было казаться грязным, линялым, даже если и сияло на нем порой какое-нибудь героическое зарево?