Черниговцы (Слонимский) - страница 18

— Папа, прочти о бересте, — просит Соня.

— Прочтите, прочтите! — подхватывают остальные.

Капнист молчит с минуту. Лицо его становится серьезным и важным. Затем он начинает декламировать нараспев:

Уж он склонил чело на воду
И смотрит в мрачну глубину
И скоро в бурну непогоду
Вверх корнем ринется ко дну.
Так в мире времени струями
Все рушится…

Удар грома прерывает старого поэта. Крупные капли дождя прыгают и стучат по столу.

— Вот вам непрочность земных благ! — весело провозглашает Трощинский. — Що таке струи времени? Вот дождевые струи нас таки смочат до нитки! А ну-ка, хватайте стол да посуду — укроемся в храм умеренности.

— В храм умеренности! В храм умеренности! — звенят веселые голоса.

И все с криком бросаются убирать посуду. Девочки стаскивают скатерть. Monsieur Асселен спасает остатки своего пирога. Веселая ватага со столом, стульями, посудой и угощением карабкается по узкой тропинке наверх, где сквозь мутную пелену дождя видны дубовые колонны «храма умеренности», выкрашенные голубой краской.


Вечер. Все сидят на террасе. Державин в шлафроке расположился в удобном кресле. Он утомился за день — и теперь он снова старик. В темноте раздается его внятный старческий голос. Он вспоминает далекие времена Пугачевского восстания, в усмирении которого он, тогда еще молодой офицер, принимал участие.

Сережа сидит рядом с Алешей на верхней ступеньке террасы. Он слушает, и все представляется ему так живо, как если бы это происходило сейчас: двигаются беспорядочные пугачевские толпы — кто с ружьем, а кто с вилами, топорами и башкирскими дротиками, — и впереди на белом коне сам Пугачев, с черной бородой и черными глазами, сверкающими из-под лихо заломленной казацкой шапки. Пугачев разбит и бежит из Казани. Но его бегство превращается в новое нашествие. Восстание бушует по всей Волге. Мужики ловят воевод, помещиков и чиновников и приводят их к своему мужицкому царю — Пугачеву. Для одних Пугачев изверг, злодей — так и называет его Гаврила Романович, — а для других ом «батюшка», защитник, потому что объявляет волю и отпущение непосильных повинностей. Господа и мужики точно два племени, разделенные непримиримой враждой. Мужики истребляют господ, а господа пускают по Волге страшные плоты с повешенными бунтовщиками. Разве на такой ненависти может стоять государство?

Сережа с волнением стискивает ладони, а в ушах у него, когда он слушает Державина, как будто звенят другие слова — из радищевской книги: «Ждут случая и часа. Колокол ударяет. И се пагуба зверства разливается быстротечно. Мы узрим окрест себя меч и отраву. Смерть и пожигание нам будет посул за нашу суровость и бесчеловечие…» «Так было уже раз во времена Пугачева, — думает Сережа, — Радищев был тому свидетель, и оно повторится, если… если мы сами не уничтожим гнусного рабства».