На одной из станций выяснилось, что от Миндживана в Кафан пойдут только четыре вагона: пассажиров нет, так какой смысл гонять пустые вагоны? Смысла никакого нет, мне пришлось срочно перебираться в соседний вагон, я помог перетащить вещи женщинам-армянкам из соседнего купе. Чего только у них не было: ящики, ящички, посуда, зеркала, стёкла, рамы, карнизы, узлы, коробки — всё, что осталось от нажитого. Вот зеркало, старое зеркало, посмотрите, какое хорошее, как бросить, жалко, всю жизнь жили в Арменикенде, знаете, там наверху, э-э… дом был, двор был, виноград был, всё бросили, а что делать, завтра придут — убьют. А здесь она купила маленький дом, курочки есть, огород, приходите в гости обязательно.
Армянки оживают — в вагоне только свои, улыбаются, разглаживают лица ладонями, скоро конец их мучениям, скоро их встретят мужья. Мужчины боятся ездить по дороге Баку—Кафан, могут убить, поэтому весь скарб перевозят женщины, немолодые, сухонькие женщины. Когда они тащат на себе узлы, на их худых, цыплячьих шеях вылезают все жилы, а мужчины боятся ездить: могут убить.
Потом они рассказывали про Сумгаит, про нападение на роддом, как младенцев выкидывали в окна, разрывали, отрезали им головы. Всё это рассказывается быстро, почти скороговоркой, переходя с русского на армянский, и я уже половину не слышу, опять нарастает этот ужас, страх, Господи, как от него уйти? Я покрываюсь гусиной кожей, мне просто холодно, холодно, трясёт. Очень хочется, чтоб они замолчали. Конечно, они не очевидцы и рассказывают только с чужих слов, но когда они это говорят, я верю сразу, и у меня глаза начинают вылезать из орбит. Господи, ад не под землей, он на земле, а люди — чудовища.
В купе входит мужчина. Он садится, долго слушает — толстый, старый, с большим животом, с большой головой. Он включается в разговор и говорит, что во всех армянских посёлках готовили такую же резню, как и в Сумгаите, но здесь армяне были готовы — ждали их. А они пронюхали и не пришли. Трусы. Могут резать только женщин и детей, да и то, когда десять на одного. Нет, их тоже надо было резать: здесь, в Кафане, и в Ереване. Когда они почувствуют силу, резня прекратится, а если их сейчас не порезать, то они ещё сделают резню. Надо показать силу. Когда они почувствуют силу, резня прекратится.
Я ловил себя на том, что то, что он говорит об ответной резне, мало меня возмущает. Скорее всего, я просто устал от дороги, от всех этих разговоров, от ненависти. В какой-то момент я перестаю его слушать, я начинаю наблюдать за его лицом, за его влажным ртом; у него движется только рот, а в остальном он неподвижен: неподвижны глаза, руки, сложенные на бёдрах, неподвижно тело — этакая гора мяса и сала. Я замечаю, что он небрит и как-то очень волосат, что волосы растут у него даже на лбу, под глазами, на пальцах рук, торчат из ушей, ноздрей, бровей. Какое-то время он ещё говорит и говорит про резню и про то, как было бы хорошо, если бы армяне тоже… потом он замолкает и молчит, потом, неожиданно вздрагивая, вздыхает — длинно, тихо, как-то неожиданно тихо для такого большого тела. Женщины тоже молчат. Все устали.