Полдень: Дело о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади (Горбаневская) - страница 2

21 августа, в тот самый день, когда началось вторжение в Чехословакию, в Москве судили Анатолия Марченко, которому много лет спустя предстояло стать последней смертной жертвой уже «перестроечного» советского режима (он скончался в Чистопольской тюрьме после многомесячной голодовки 8 декабря 1986 года). Формально его судили за «нарушение паспортных правил». Фактически – за книгу «Мои показания», первое монументальное свидетельство о послесталинских (хрущевских и брежневских) политических лагерях, а также за протест против античехословацкой кампании в советской прессе (см. эпилог). Все мои друзья собирались идти к залу суда (в зал, как мы уже знали по опыту, не попасть). Одна я сидела дома с грудным ребенком.

Рано утром, включая свою «Спидолу» (транзисторный радиоприемник, на который мне поставили дополнительные диапазоны коротких волн), я рассчитывала поймать ту или иную западную радиостанцию. Надо сказать, что первые три недели августа западное радио почти не глушили (кроме «Свободы») – Би-би-си, «Голос Америки», «Немецкую волну» кое-как удавалось слушать. «Спидола» встретила меня даже не глушилкой: на той волне, которая у меня была установлена, громко и ясно вещала радиостанция «Маяк». Я услышала сообщение ТАСС. Я тут же позвонила Ларисе Богораз:

«Лара, они ввели войска». Тут надо прибавить, что опасность вторжения казалась почти неминуемой за месяц до этого, в июле, а после переговоров советских и прочих коммунистических лидеров с чехословацкими в Черне-над-Тиссой как будто все успокоилось. Позже я припомнила один-единственный признак, который должен был бы насторожить: в середине августа из московских киосков исчезла вся чехословацкая пресса.

Я сидела одна дома и не знала, что с моими друзьями – там, у суда над Толей. Если можно ввести войска в Чехословакию, то еще проще всех перехватать и пересажать, тем более что под шум вторжения никто на Западе этого и не заметит («не до грибов нынче, Петька…»). Но нет, этого не произошло.

Я думала: что делать? Демонстрация представлялась мне единственным осмысленным актом – единственным по-настоящему демонстративным . При этом я по природе не склонна к такому виду протеста – мне лучше сидеть за машинкой, перепечатывать самиздат, редактировать письма протеста или, чем я занималась с апреля того года, составлять «Хронику текущих событий». Но тут я чувствовала, что ничем таким не могу ограничиться. Демонстрация – и только.

Но то же самое решили и мои друзья, находившиеся у зала суда. Надо было только договориться, где и когда. О месте и времени мне сообщила Лариса. Мы встретились у Людмилы Ильиничны Гинзбург, матери сидевшего в лагере Алика Гинзбурга, – в доме, куда мы все приходили как к себе домой, где, кстати, я за полтора года до этого (Алик уже сидел) и познакомилась и с Ларисой, и с Толей Марченко, и с Павлом Литвиновым. Я пришла туда 23 августа с трехмесячным сыном прямо с допроса по делу Ирины Белогородской, арестованной за распространение нашего (восьми друзей Анатолия Марченко) письма в его защиту.