В иудейской пустыне (Колкер) - страница 25

, не будь это слово скомпрометировано… Я готов был забыть, что сионизм, лучшая из идеологий, — всё-таки идеология, то есть мечта в униформе, мечта, ставшая протоколом, мечта под ярмом. Каким счастьем было бы отдаться этой мечте с детства, принадлежать ей всецело, бездумно!

Я рассказал Илане всё, что знал о ленинградском отказе. Говоря о себе, не скрыл, что в точном смысле слова сионистом себя не считаю; что и в диссиденты-то не своим умом пошел, а был вытолкан туда бездарной советской властью, отнимавшей у человека самый воздух; что поначалу думал эмигрировать на Запад; что главным для себя и в себе считаю русскую поэзию. Мой отчет был исповедью, но Илана не годилась в духовники. Моя искренность пришлась не к месту. В ее глазах я разом стал чужим. (оба слова с ударением на последнем слоге) — чужая работа, работа на чужих, — так издавна называлась на иврите привязанность евреев к другим культурам. Это выражение я знал, но совершенно не сознавал, что разом подпаду под него в глазах Иланы и ее ведомства. Особые обстоятельства, беспримерная советская действительность — искупали, казалось мне, мою половинчатость, делали меня жертвой, достойной сочувствия или хоть понимания. Но для строевого сионизма все страны были одинаковы: Ново-Вавилонское царство, империя Селевкидов, Советский Союз… Илана записывала мои слова, притом не по-русски, а сразу на иврите. Я полагал, что она слушает меня с профессиональным недоверием, от которого поеживался; а дело шло дальше этого. Один раз она и прямо не поверила мне. Был в Ленинграде видный отказник по имени Аба Таратута, годами старше меня. В общих компаниях судьба меня с ним сводила, но я не считал, что мы знакомы; не помнил, чтобы мы хоть раз перемолвились двумя словами. Так я и сказал Илане. Она твердо возразила:

— По нашим сведениям, вы с Абой Таратутой знакомы.

Я повторил свою утверждение, увидел, что меня подозревают во лжи и обиделся не на шутку. Зачем было мне лгать? Какие схемы выстраивались в мозгу разведчицы Иланы? В тот день я искренне недоумевал; сейчас знаю ответ, простой, как дважды два: чужой — лжет по определению.

Легче было угадать, откуда у них «сведения», хотя и тут получалось что-то невероятное. Я вспомнил, что при выезде, в Пулкове, у меня нашли записную книжку, которую я прихватил по ошибке, вовсе не собираясь вывозить. Имелась другая записная книжка, предназначавшаяся на вывоз, заполненная настоящими зарубежными адресами и прозрачно зашифрованными адресами оставшихся в Ленинграде, в которых мне важнее всего были телефоны и почтовые индексы. Например, Зою Эзрохи я записал так: