Севастополь (Малышкин) - страница 7

И уже гоготали в гальюне над Катиным, который, сидя со спущенными штанами, произносил торжественную речь, передразнивая генерала, и уже юнкер Бестужев, один из немногих гардемаринов, начинал рассказы об океанском плавании, как всегда — с замечательным похабством. Этот женственно — тонкий, напудренный и рано полысевший мальчик успел хорошо изучить мировые публичные дома Порт — Саида, Сайгона, Александрии и хвастался, что знает сто четырнадцать способов любви и женщин всех цветов. В такой вечер эти города вставали где‑то желанно в пожаре опасного и мрачного обольщения… юнкера — студенты толпились кругом с папиросами во рту, они льстящим хохотом признавали чужое многоопытное превосходство в подобного рода вещах, они просили еще.

— …Интересная желтая народность… во французском Индо — Китае… Как она, Елховский? Да, да, аннамиты! Так у этих аннамитов, господа, очень оригинальный обычай: обязательно угощать гостя собственной женой. Особенно иностранцев.

— Ха — ха — ха! Вы, Бестужев, тоже угощались?

Гардемарин с загадочной улыбкой пускал дым из тонких губ.

Вдруг дуновением мрака, непоправимой беды пронеслось:

— Кронштадт… — давился кто‑то из зала.

Дневальные мчались из коридоров, сшибая встречных с ног, растерянные, хриплые.

— Лампы, тушите лампы!..

Юнкера бросали папиросы, давка хлынула за двери.

— В чем дело, господа?

Шелехова донесло вместе со всеми до зала, прижало к подоконнику. Тесно навалились сверху дрожащие, жаркие.

Ко всем окнам молча тискались, глядели.

Против калитки, на снегу стоял отчетливый матрос: франтоватый, с черными усиками на пряничном румяном лице (он, пряничный такой, мучил потом в кошмаре…). Матрос, ехидно усмехаясь, калякал с часовым, нахально расставив ноги и убеждал его в чем‑то. Часовой не отвечал. Матрос подошел ближе, вынул из кармана полную пригоршню конфет и швырнул с размаху к его ногам.

Над Шелеховым чьи‑то зубы скрипнули стеняще. Кто‑то понял, что это — гололобая, с ленточками, стоит и смеется ненависть, пришедшая убить. Полтораста жизней зависели в эту секунду от часового. Он стоял с той же смертельной неподвижностью.

Матрос помедлил, презрительно оглядел его и, резко рассмеявшись, ушел.

И тотчас же пошли новые, в черных аккуратных бушлатах, вызывающе глядя на окна. Около часового останавливались, долго говорили, каждый лез в карман и швырял сласти под неподвижные сапоги, в снег.

В зале узнающе шелестело:

— Кронштадт… Кронштадт…

Была нечеловечья напряженность в рыжем стоячем башлыке, в ровных, как у мишени, плечах. Все неслось мимо них, не касаясь, — дым, дикий сон. Кучами валялись сласти на пустом снегу.