Индия. Записки белого человека (Володин) - страница 140

Учителю было тридцать лет. Из них двадцать три он прожил в монастырях и буддийских школах. По-английски он говорил без ошибок, но так медленно, словно каждую фразу сперва проговаривал про себя.

— Ищете старый храм? — спросил он.

Я кивнул, хотя на самом деле ничего не искал. В путеводителе о храме одиннадцатого века было написано буквально два слова, а встреченные на экскурсии эстонцы сказали, что здание находится в таком состоянии, что монастырское начальство почло за лучшее повесить на двери чуть ли не амбарный замок.

Учитель подозвал одного из мальчиков и что-то сказал ему, после чего тот сразу убежал.

— Подождете минуту? Лама вас проводит. — обратился он ко мне.

За трогательным обращением «лама» к семи-или восьмилетнему ребенку мне почудилась такая нежность, что я даже не удивился тому, что мне покажут храм.

— Почему вы назвали мальчика ламой? — Я не сумел сдержать свое любопытство.

— Ламами мы называем самых святых и образованных монахов, — серьезно сказал учитель. — Образованными они станут со временем, а святые они и сами по себе. А еще в этом — надежда, что когда-нибудь из них и в самом деле вырастут ламы.

Я выглядел таким растерянным, что монах улыбнулся и спросил:

— Вас разве не так учили?

Как нас учили, я рассказать не успел — вернулся мальчик, в руке он держал огромный ключ. «Значит, и впрямь на амбарном замке», — подумал я, и мы отправились вверх по лестнице.

Крошечный храм выглядел заброшенным и давным-давно требующим реставрации. С потолка тянулись следы дождевых струй, превращавшие когда-то яркую настенную роспись в грязные, набухшие сыростью пятна. Через дыры в крыше падало несколько солнечных лучей, позволявших рассмотреть внутренности храма. Посреди комнаты стояли скульптурные изображения великого учителя тибетцев Падмасамбхавы и еще каких-то неизвестных мне святых. Дальше возвышалось одиннадцатиголовая статуя бодхисатвы сострадания Авалокитешвары. Стена за ней была оформлена в виде полукруга с тысячей рук, обращенных ладонями наружу. На каждой ладони был нарисован глаз.

— Ченрезиг, — сказал мальчик, наблюдавший за тем, как я рассматриваю скульптуру. Так зовут бодхисатву тибетцы. Я обернулся и вздрогнул: мой провожатый стоял у меня за спиной с ритуальной маской на лице. Ему, не знавшему английского, хотелось хоть как-то привлечь мое внимание. Маска изображала то ли быка, то ли какое-то другое животное с обломанными рогами, и мальчик, сделавшийся вмиг похожим на Минотавра, издавал из-под нее утробные звуки. Мне стало не по себе. С четырех сторон были полинявшие стены с сюжетами из незнакомой жизни, невиданные многорукие существа стояли в метре от меня, неведомое животное в упор смотрело мне в глаза через огромные пустые глазницы. И сам я — немолодой, но по-прежнему любопытный до всего человек — казался очутившимся в чужом мире ребенком, что трогает предметы, которые ни в коем случае нельзя трогать, и не понимает, с какими опасностями сейчас столкнется. От этого было и страшно, и сладко одновременно.