Я видел: что-то неладно в наших отношениях. Чувство динамики, значит, и в то время жило во мне. Отношения вертелись на одном месте, как бы вхолостую. Я видел это, но сделать ничего не мог и постепенно привык к самому чувству неблагополучия.
Так вот, мы тихо и мирно шли из театра. Вдруг Сима сказала:
— Я решила, что мы больше не будем встречаться. Это нам ни к чему. Когда-нибудь ты поймешь. Только не сердись на меня. Ладно?
И я остался один на морозной завьюженной улице. Писали в старинных романах, что он-де остановился как пораженный громом. Куда там гром! Если бы меня вместо книжного грома ударили по голове обыкновенным прозаическим кирпичом, то я не был бы поражен так сильно, как при неожиданных и жестких словах Симы. И полная беспомощность. Теперь уж ни сила, ни мужество, ни храбрость, ни, допустим, нахальство — ничто не могло бы помочь мне, как обычно не помогает ничто, когда женщина решила уйти и уходит. Мужество, сила, храбрость — все это должно быть раньше, пока она еще не решила, не ушла. А теперь все поздно. Дверь за ней наглухо закрылась, мелкая колючая поземка остужает и заметает ее следы. Да и какие следы на утоптанной городской улице!
Было чувство, что меня ударили в левую половину груди каким-то ужасным зазубренным оружием, которое я не в силах вытащить обратно. Ударили не смертельно, но дьявольски больно. Так и придется теперь таскать это покачивающееся при каждом шаге и причиняющее при каждом шаге свирепую боль (вроде как обломок татарской стрелы) оружие.
Не помня себя, я добрел до общежития. Значит, хватило все же выдержки не подать виду, если ребята ничего не заметили, а Колька Рябов даже начал трунить и острить в меру своей врожденной деликатности и тонкости:
— Ну как? Наверно, целый вечер к губкам прикладывался? Сладко, наверно, прикладываться к мягким губкам? Эх, хоть бы мне кого-нибудь поцеловать! Словно и не доживешь до этого часа.
Я укрылся с головой жестким суконным одеялом. Смутный запах духов, как и всегда после встречи с Симой, наполнил душное пододеяльное пространство. Но сегодня вместо обычной щемящей сладости он вызвал нестерпимую боль, как если бы тот обломок стрелы взяли и повернули в ране то вправо, то влево.
Я укутался еще плотнее и беззвучно заплакал. Плакать мне было трудно и неудобно, потому что надо было следить, чтобы ничего не увидели и не услышали ребята: ни всхлипа, ни вздрагивания.
…Дни проходили в полусне. Машинально я делал все, что полагалось мне делать и что делал раньше: умывался, сидел на лекциях, делал чертежи, ходил с ребятами в кино. Вот только по-прежнему не танцевал на студенческих вечерах, хотя и мог бы, — даром, что ли, плачено двадцать рублей из студенческой стипендии!