Пелагея Стрепетова (Беньяш) - страница 128

И покаянные слова о грехе обрели иное звучание. Будто человек, признаваясь в том, что свершил, сбрасывал с себя и опутавший его страх.

И погибала теперь Катерина совсем не в состоянии «потемнения», не «молчаливо» и вовсе без «тихой агонии». Но и без набожной экзальтации, которая просачивалась прежде, без кликушеской истерии и судороги, появившихся много позднее. И с той точной и истинно художественной мерой поэзии, которую безоговорочно признал Немирович-Данченко в измененной окраске роли.

Выдающийся артист Малого театра И. Самарин все удивлялся, как удавалось актрисе добиться такой сокрушающей силы воздействия, когда весь свой финальный монолог она вела всего «на двух нотах своего богатейшего голоса».

И Островский после спектакля, заплаканный, повторял, что иначе и не должно быть. Что «только так может говорить, уходя из жизни», его Катерина.

Но ведь впечатление достигалось совсем не голосом. И не драматическим усилением. И не нагнетанием эмоциональных средств. А внутренним существованием. Тем, что стало центром роли и содержанием финала — порывом Катерины к освобождению.

Душевное рабство, покорность чужой воле для этой Катерины более страшны, чем смерть. Смерть для нее — освобождение. Единственно доступное, пусть таким образом, но освобождение во что бы то ни стало.

Так неожиданно сместилась, углубилась и приблизилась к современности вся тема роли.

Теперь она едва бы могла умилить до слез редактора «Нового времени». Но взамен стала отвечать тому, что искал Чернышевский. А он утверждал, что «искусство есть та человеческая деятельность, которая произносит суд над жизнью».

Катерина Стрепетовой, исповедуясь залу, в то же время судила его. Своей гибелью она отвергала всякую возможность примирения, исключала благополучный исход конфликта, существующего между человеком и античеловечным устройством жизни. А именно примирение и благополучная тишина определяли политику тех лет в государстве Российском.

Политика вела к тому, чтобы все сгладить, во всем соблюсти пристойность и тишину. Но тишина была мнимой.

Ровная гладь действительности опиралась только на тоненький верхний пласт. Стоило приподнять его, и под почвой едва различимо был слышен будущий гул. Его можно было приглушить, но истребить не удавалось.

Умиротворяющая деятельность Верховной распорядительной комиссии, созданной для охранения государственного порядка и общественного спокойствия, охранить покой не могла. Ее председатель, граф Лорис-Меликов, даже настоял на закрытии Третьего отделения. Недаром либеральная газета «Голос» аттестовала его правление как «диктатуру сердца и мысли». Она пришла на смену прямым репрессиям. Новый глава учел заявление военного министра Милютина, отметившего «безграничный произвол администрации» и то, что «одними этими полицейскими мерами, террором и насилием едва ли можно прекратить революционную подпольную работу…»