Быть может, пережить и вдруг нахлынувшую любовь к черкесской девушке, любовь столь же нежную, бережную и трепетную, как изведанная героями будущих книг. Адыги, воспетые Лохвицким, — люди и влюбчивые и одухотворенные. Отец так отвечает сыну, спросившему, почему он не взял новую жену после кончины первой: «Пожалуй, потому, что душа твоей матери осталась во мне...»
Выберем сейчас почти наудачу отрывок из повести: «Одним весенним днем мы с Аджуком пошли мотыжить кукурузу. Было непривычнодушно, листья на деревьях обвисли, как перед ненастьем. Еще поднимаясь по склону, я обратил внимание на духоту и провел ладонью по рукаву черкески — послышалось слабое потрескивание, стало быть, приближалась гроза. Посмотрел на горный хребет — из за него выползала туча. Не беда, можно пересидеть дождь где нибудь в ельнике.
Мы сняли черкески, засучили рукава бешметов, подоткнули полы и взялись за мотыги. Ростки кукурузы были крепкими, сочными, но после дождей пахота засорилась дикими травами.
Неподалеку Аслан мотыжил кукурузу на поле, посреди которого стоял высокий дуб.
Туча, перевалив через хребет, наползла на аул. Она была иссиня багровой, не по обычному округлой, и вниз, прямо в поле, медленно спускался сизый отросток, похожий на рукав огромной черкески. Лицо опаляло сушью. Я бросил мотыгу и пошел к Аджуку. Он стоял, держа за туловище крота, и рассматривал его. Крот шевелил остренькой, вытянутой хоботом мордочкой и перебирал широкими передними лапами, ладошки их были повернуты наружу и назад, безволосые, красноватые, они напоминали ладони человека. Подслеповатые глаза крота располагались не в верхней части морды, как у всех других животных, а внизу, наверно, в темноте так удобнее видеть.
— У нас думают, что кроты поедают корни фруктовых деревьев, — сказал Аджук, — но это неправда. Если б они поедали корни, фруктовых деревьев давно не осталось бы. Кроты едят мышей. — Он бережно опустил крота на землю и спросил: — Пойдем укрываться от ливня?»
Похоже, автор, засучив рукава, и сам малость поработал мотыгой, вглядываясь в корни растений и земляные комья. Ведь такое не сочинишь, не покидая уютного кабинета, не отрываясь от письменного стола. За этим собственный сельский опыт, собственное непосредственное ощущение вековечного труда землепашца, свое знание почвы. Потому становятся так убедительны и находящиеся поблизости к этим совсем другие страницы, переполненные происшествиями, свидетелем которых автор быть никак не мог. К примеру, блистательно выписанный, потрясающий эпизод усыновления скорбящей матерью убийцы ее сына. Между прочим, поясняющий комментарий незримого рассказчика ненавязчив, не инороден и легко сливается со словесной тканью рассказа. Чувствуется, что писатель был влюблен в этот исчезающий (возможно, уже совсем исчезнувший) быт. И вот именно потому говорил об интимных, как правило, опускаемых в литературе подробностях естественно и непривычно просто. Быт древнего и обреченного на уничтожение племени кажется освященным самим соседством с всевидящими и небезучастными богами, с мыслящими животными... Можно было бы упрекнуть нашего писателя в идеализации реликтового патриархально языческого, даже первобытно бесклассового общества, живущего в согласии с природой и дружески приемлющего беглецов от цивилизации. Как упрекали в такой идеализации и Руссо и Шатобриана. Но ведь те пылко говорили о том, что лишь воображали или знали понаслышке. О Михаиле Юрьевиче Лохвицком, Аджук Гирее, этого не скажешь... Кроме того, переход от почти идиллии к чудовищным ужасам и собственно геноцида и убиения вообще всего живущего и цветущего совершается так мгновенно, что уж всякая предыдущая мирная жизнь кажется райским блаженством. При всей нескрываемой скудости существования, при очевидной простоте обихода (но такой сложной, окутанной облаком мифов простоте!) поразительна суровая подчиненность ритуалу, всевластная религиозность, повелевающая подсознательно сокрушенным друзьям и родичам человека, убитого молнией, ликовать, поскольку ему выпало редкостное счастье — вознестисьна небеса к возлюбившему его божеству... Замечу, что во втором романе «Поиски богов» (какое, однако, точное, единственно возможное название!) адыгская жизнь уже совсем, совсем не идиллична. Показано и уже утвердившееся социальное расслоение. Являются и малосимпатичные персонажи из среды самих горцев. И вот это уже по толстовски: гениальный автор «Хаджи Мурата» ведь не приукрашивал ни царя с его приспешниками, ни Шамиля с его соратниками.