— Повел себя как дитё малое, да? — сказал он. — Пора бы уже понять, что этим ничего не добьешься.
— Тише, — сказала я. — Все будет хорошо.
С минуту он не издавал ни звука, а потом его вдруг накрыла боль, проникла в него и захватила со всей своей дьявольской яростью. Он закричал. Когда он заговорил снова, это были уже только кусочки, обрывки фраз.
— Мама… мне больно. Больно. Ты можешь… их позвать? Пусть мне… дадут чего-нибудь.
Я хотела сказать, что пойду и попрошу сестру сделать укол. Но не успела что-либо сказать или сделать — Джон хрипло засмеялся, делая себе еще больнее.
— Не можешь, — отчетливо произнес он. — Ведь не можешь же. Ну и ладно. Забудь.
Он накрыл мою руку своей, как будто ему вдруг захотелось утешить меня, сказать, что ничего уже не изменишь.
Говорила ли я что-нибудь, что говорила, и услышал ли он меня — этого я не знаю. Он лежал молча и дышал все слабее и слабее. А потом умер. Мой сын умер.
Поздно ночью старшая сестра проводила меня к вестибюлю, где все еще смиренно ждал Генри Перл, и, проходя по чисто вымытым безмолвным коридорам, я увидела в одном закутке то, что видеть была не должна, — каталку, а на ней нечто, покрытое белой тканью, словно алтарь в день Причастия. От неловкости сестра кашлянула.
— Вот беда-то, так и не доехало до нас похоронное бюро Камерона. Симмонсы уже приезжали. Такая красотка была.
Я почти обезумела от гнева.
— Вам-то откуда знать, какая она была, какой он был?
Она сочувственно приобняла меня:
— Поплачьте. Не сдерживайтесь. Легче станет.
Но я скинула ее руку со своего плеча. Выпрямила спину — как оказалось, это была одна из сложнейших задач в моей жизни, но я справилась. Я решила, что не заплачу на людях, чего бы мне это ни стоило.
Когда же наконец я очутилась дома — я сидела одна в комнате Марвина, а какие-то женщины из города варили на кухне кофе, — выяснилось, что слезы слишком долго сидели взаперти и теперь отказываются литься по моему велению. В ночь, когда умер мой сын, я превратилась в камень, неспособный плакать. Женщины, которые вызвались помогать с похоронами и теперь принесли мне горячего кофе, все твердили, как мужественно я переношу горе, а я лишь смотрела на них сухими глазами как будто из далека и не произносила ни слова. Вплоть до самого утра в голове сидела одна мысль: как много я хотела ему сказать, сколько всего исправить. Он не стал ждать.
Наверное, многие жители Манаваки недоумевали, почему я не захотела поехать на кладбище после панихиды. Я не желала смотреть, как его положат рядом с его и моим отцами, под плитой с двумя именами, в тени покосившегося каменного ангела.