— Можем и не унять, — ответил второй.
— Надо быстро везти ее в Слайго.
И они погрузили меня в фургон. Но что же, мы бросили моего ребенка? Я не знала. Я уцепилась за двери, когда их закрывали.
— Ищите везде, — сказала я. — Там был ребенок. Он там был.
Ох, и когда они завели мотор, то я будто сквозь землю рухнула и потеряла сознание.
* * *
Вот, теперь начались трудности. Теперь дороги будто разошлись на две стороны в лесной чаще, и лес этот так занесло снегом, что кругом одна лишь белизна.
Кто-то забрал моего ребенка. Скорая помощь привезла меня в больницу. Знаю, что очень долго у меня не прекращалось внутреннее кровотечение, и в больнице думали, что я не выживу. Это я помню. Помню, что мне сделали операцию, потому что помню, что кровотечение прекратилось и что я выжила. Помню, что отец Гонт приходил и говорил, что обо мне позаботятся, что знает одно место, где я буду в безопасности, и что мне там понравится, и что ни о чем волноваться не нужно. Я снова и снова спрашивала про своего ребенка, и всякий раз он отвечал одним только словом: «Назарет». Я не понимала, что это значит. Я так ослабла, что, кажется, поступила как узник, который взывает к своему тюремщику, — я искала помощи у отца Гонта. Кажется, я просила его о помощи. Я точно очень много плакала и помню даже, как он держал меня на руках, пока я рыдала. Был ли там кто-то еще? Не припомню. Вскоре я увидала впереди две башни психиатрической лечебницы и была сослана в ад.
Я кричала, что хочу повидаться с матерью, но мне отвечали:
— Ты не можешь ее увидеть, никто не может ее увидеть, никому ее не увидеть больше.
И тут моя память оступается. Именно так. Вздрагивает, будто двигатель, который пытается завестись от поворота ключа, но глохнет. Др-р-р, др-р-р, др-р-р. Ох, неужто это Старый Том и миссис Макналти там, во тьме, в темной какой-то комнате, и я там с ними, и они измеряют меня своими портновскими метрами для больничной робы, и не говорят ни слова — только замеры: грудь, талия, бедра? Так они обмеряют всех, кто к ним поступает, чтобы пошить им робы, и всех, кто уходит, чтобы пошить им саваны?
И тут память останавливается. Ее нет совсем. Я не помню даже ни страданий, ни боли. Нет их там. Помню Энуса в солдатской форме, который пришел ко мне как-то вечером, уболтав персонал, чтоб разрешили повидаться. Форма была майора, а я знала, что он всего-навсего рядовой, но он признался, что позаимствовал форму у Джека, и уж как хорошо он смотрелся в этих эполетах. Он велел мне побыстрее одеваться, сказал, что там, снаружи, меня ждет мой ребенок и он пришел меня освободить. И мы все вместе уедем в другую страну. Надеть мне было нечего, кроме тех обносок, что на мне были, я знала, что я вся грязная и завшивевшая, вся в коросте засохшей крови, и мы с Энусом крались по темному коридору, и потом он со скрипом отворил тяжелую дверь лечебницы, и мы с ним прошли под старыми башнями по щебенке — и мне даже острые камни были нипочем. И он вынул ждавшего нас ребенка из высокой коляски — такой это прехорошенький был мальчик, взял его на руки и повел меня, с кровоточащими ногами, по лужайке, и потом нам пришлось перейти вброд чистую речушку у самого подножия холма. Он перешел ее и вышел на прекрасный зеленый луг, поросший высокой травой. Лунный свет забрызгал реку, заухала моя знакомая сова, и когда я ступила в реку, то платье мое растворилось, и вода очистила меня. Я вышла на берег из камышей, Энус посмотрел на меня, и я сердцем поняла, что снова красива, и он дал мне моего ребенка, и я почувствовала, как грудь наливается молоком. Энус, я и наш ребенок — мы стояли на том лугу в лунном свете, и там еще был ряд огромных деревьев, покрытых зеленой листвой, которую нежно ворошил теплый летний ветер. И Энус снял ненужную свою форму, так тепло было, и мы там стояли, такие счастливые, какими только могут быть люди, да мы и были первыми и последними людьми на земле.