* Дальневосточный партизан, сожженный японцами в паровозе.
- Убили его в камере... А дочь твоя в Москву ускакала. Перевожу ей твои деньги, хоть они ей до лампочки. Знаешь, с кем она?
- Рассказывай...
- Первый ее - орел, красавец, хоть и сволочь московская. Из-за него мы и погорели.
- Ты что?! Девочке шестнадцать лет!
- А мне, вспомни, больше было?
- Она беременна?!
- Ни Боже мой. Он мужик умный, не то, что ты...
- Рассказывай о Машеньке.
- Погоди. Стучат. Значит, свои...
Шлепая надетыми на босу ногу туфлями, Бронька побрела в коридор.
- Каким ветром? Заходи. А то меня как раз убить грозятся.
- Шутите, Варвара Алексеевна. Как вам, лучше? - спросил низкий женский голос.
- Лучше, Надька, уже не будет. Если товарищ капитан не пристрелит, родами помру.
Бронька втолкнула в комнату молодую крупную черноволосую женщину.
- Знакомить или вспомнила?
- Помню, - смутилась гостья. - Варвара Алексеевна, Гриша утром едет. Вы обещали колбасу. Сухую... - робко сказала она.
- Имеется. Михал Степанычу на передачу берегла. Теперь не нужна... В кухне возьми. Знаешь, Пашка, ее брат в нашу Марью втрескался, а она на него ноль внимания, кило презрения. Так он себе другую нашел. Ссыльную.
- Зачем вы так, Варвара Алексеевна? Ведь знаете: между ними ничего нету. Гриша еще мальчик, а Жека такое повидала, что на мужчин смотреть не хочет.
- Да они сами, небось, на нее не больно зарятся... - усмехнулась Бронька. - Колбасу взяла? И топай. Товарища офицера с собой забери. Расскажешь ему, как Машка в Москве устроилась. А я устала. Лягу. Колбасу сунь ему в сидор. Или сумка есть? Ну ясно, где теперь женщина бывает без сумки? В бане да в кровати...
Заглазно воспетый Маяковским город-сад мирно сиял всеми окнами и фонарями, даже тускловато отсвечивал пыльной листвой, но по-прежнему раздражал Челышева. Надежда Токарь молча шла рядом. "Небось воображает, что Бронька подсунула ее мне как командировочному, - сердился Челышев. - Ошибаешься, милая. Расскажи побыстрей, что с Машенькой, и двину на станцию. Времени у меня в обрез..."
Однако, понимая, что ничего отрадного не услышит, он не торопил женщину, а она не выказывала желания копаться в чужой жизни.
- Положение... - вздохнул Челышев. - Без бимбера не обойдешься...
- А что такое бимбер? - спросила она.
- Польский самогон.
- У нас его нет. У нас только водка, - сказала женщина. - Но мы с Жекой как ее получим по талону, сразу на что-нибудь меняем.
- Жека - это ссыльная? - спросил Челышев без всякого интереса.
- Теперь под амнистию попала. Нет, не уголовница... Просто срок у нее был только пять лет. За родителей пострадала. А вы, значит, освобождали Польшу? Нет? Жалко. Интересуюсь, как там. Один знакомый поляк меня с собой зовет. Нет, не фронтовик. Он в детстве об сундук ушибся и нога не так срослась. Зато руки у него золотые: шпульку мне выточил. А уж голова, как говорила моя тетя, прямо-таки еврейская. Он большой умница, но вот не хочет здесь оставаться. Трудолюбивому человеку, считает, в СССР плохо. Говорит, у нас работать не научились. Я с ним спорю. Ведь такой был патриотизм! По двенадцать часов и дольше у станков стояли. А он смеется: это не работа, а позор. Его не переубедишь. Меня когда-то другому учили. А Альф - его зовут Альфред считает: раз на себя работать тут не дают, то и жить здесь нет смысла. И еще он верит, что за границей ему ногу страстят правильно. Медицина там совсем другая.