Пастернак умел ценить простые радости. В одном из писем он пишет: «Какая непередаваемая красота жизнь зимой в лесу, в мороз, когда есть дрова. Глаза разбегаются, это совершенное ослепленье… У нас полпогреба своего картофеля, две бочки шинкованной капусты, две бочки огурцов». «Пастернак, — писала Марина Цветаева, — прежде всего поэт природы. Всякий поэт может отождествить себя, скажем, с деревом. Пастернак себя деревом — ощущает».
Он стучался к Ольге Ивинской после прогулок, длившихся целую ночь — ночь бурных порывов, тяжких сомнений, ребяческих страхов и твердой решимости.
Во время одной из своих поездок за границу он почему-то не заехал в Берлин повидаться с родителями, которых не видел двенадцать лет, не зная, что больше им не суждено встретиться.
— Это очень для него характерно, — комментирует его верная подруга Ольга Ивинская. — Он уверен, что еще успеет, в другой раз, а потом приходит раскаяние, да и родные, и Марина в один голос его корят: ну как можно не навестить отца и мать после столь долгой разлуки? Это раскаяние грызло Бориса всю оставшуюся жизнь.
Должно быть, его замкнутость была способом самозащиты. Он ничего не ждал от других и был пессимистом. («Они не напечатают «Живаго», нипочем не верю, что они когда-нибудь издадут роман».)
Своих собратьев по перу он не любил и сторонился.
— Константин Федин, первый секретарь Союза писателей, убеждавший его отказаться от Нобелевской премии, заслужил такую оценку: «Холодный лицемер с деланной улыбкой, не друг, а именно товарищ». А вот молодежь к нему тянулась, как ее ни настраивали против Пастернака. Студенты литературного института ездили к нему в Переделкино, наплевав на то, что он опальный.
Кто доставил нам массу неприятностей, так это Алексей Сурков, автор фронтовой лирики. Видимо, он завидовал Борису, хотя ни о каком соперничестве и речи быть не могло. Он всячески подогревал страсти и возглавил форменную травлю Пастернака. Многие к ней присоединились, боясь в такой деликатный момент отсиживаться в тени.
«Позволь не раскрывать тебе причин моего молчания, моих страхов и мотивов, по которым я должен (и мне это нравится) нечеловеческими темпами передвигать работу, свою и переводческую, — пишет он Ариадне Эфрон, дочери нежно любимой Марины.
— А сам он, — спрашиваю у Ивинской, — как защищал несчастного Мандельштама?
У Осипа Мандельштама есть такие строки:
Только слышно кремлевского горца —
душегубца и мужикоборца.
За ним пришли в ночь с 13 на 14 мая 1934 года. В тюрьму он взял с собой томик Данте. А после молотил кулаками в дверь камеры: «Вы обязаны меня отпустить, я не создан для тюрьмы». Его и правда отпустили, но 1 мая 1938 года арестовали вновь, и он исчез навсегда.