— Почему же, Максимыч? — спросил я. — Ведь жил же ты двадцать лет на свободе, как нормальный человек. У тебя-то нет ничего общего с остальными.
— Не-е-ет, — протянул Максимыч, — если бы я не сидел раньше, то и сейчас не сел бы. Уже человек попорченный, ничего с ним не сделать. Вопрос только, рано или поздно сядешь. Если бы я не сидел раньше, то и повел бы себя иначе; закричал бы, позвал на помощь, побежал бы в милицию, потом обратился бы в суд, ну, словом, сделал бы все как полагается. Я же поступил по-лагерному: за незаслуженную обиду — смерть. Да и третьему послал из лагеря, через тех, что освобождаются, записочку, что вот сбегу скоро и его прикончу. Так он сразу же свой дом продал и смылся оттуда, его сейчас согнем по всей матушке-России не найти.
Максимыч пошуровал кочергой в печке. Зэки неподвижно и завороженно наблюдали за пламенем, молча раскуривая самокрутки.
— А вот Варяг, — послышался вдруг чей-то голос, — выйдет: быть резне в лагере. Если Степка еще здесь будет.
— Варяг! — отозвался кто-то презрительно. — Когда он выйдет из БУРа, я ему рожу бить буду. Я давно знаю эту падлу ссученную.
В мастерской наступила мелодраматическая тишина. Потом все зашевелились и потихоньку стали уходить. Никому не хотелось быть свидетелем такого разговора. Я остался, не в силах выйти на лютый мороз. Остался и тот, кто это сказал, — зэк, по кличке Татарин, пришедший этапом с особого режима. Высокий, худой, с довольно правильными чертами лица, был он очень подвижной, необузданного нрава, а когда злился, то в его больших черных, чуть-чуть раскосых глазах металось пламя бешенства и беспредельной азиатской жестокости. Знавшие его раньше говорили, что он не терпел в лагерях никакой власти.
— Ты сколько лет сидишь? — спросил я Татарина.
Тот махнул рукой:
— Всю жизнь сижу. Не хочется и говорить, сколько — вся дурость сразу же видна.
— Не надоело?
— Как-то привык. Как будто так и надо. Другой жизни не представляю себе. Только вот мать жалко — извелась вся.
Татарин рассказал, как был на свидании с матерью полгода назад. Мать, не видавшая его около пяти лет, утверждала, что он совсем не изменился. Тогда Татарин показал матери два изуродованных пальца на левой руке, ему отрезало их по первому суставу циркульной пилой. Мать долго целовала обрубки, плакала и говорила, что жизнь и душа у него исковерканы больше, чем рука, а все равно ждет его семья дома уже с детских лет и дождаться не может.
— Как уж есть, — сказал Татарин и вышел.
— Ну Степке повезло, — изрек Макарыч. — Теперь Татарин будет с ним пластаться. Тут дело серьезное, как бы всем в лагерную мясорубку не попасть. Впрочем, еще два месяца, пока Варяг выйдет из БУРа, а там видно будет.