Рассказы Юдифи сбивали Лео с толку, они делали чужим и незнакомым что-то очень близкое, близкое им обоим. Он удивленно слушал ее голос, который словно доносился из дальней дали, и он в общем-то знал эту даль и видел ее, будто из окна с хорошим обзором; но поскольку он уже слишком давно не был на улице, все то, что он видел из своего окна, терялось в непредставимом и неизвестном. Бразилия, которую он покинул более пяти лет назад, была для Лео совершенно другой страной, чем та, о которой рассказывала Юдифь, это был потерянный рай, страна счастливого детства и юности, и первых романтических переживаний, которые оказались и последними. Вечно синее небо, каникулы в Гуаруже, нежный накат морской волны на пляже Пернамбуко, дерзкая попытка выкурить сигарету «Мустанг» с одной девчонкой, у которой на бронзовой коже капельки морской воды сверкали, словно россыпь маленьких алмазов. Признаться откровенно, картинка довольно пошлая, но у Лео она так и стояла перед глазами: кожа не была покрыта влагой сплошь, всегда это было множество маленьких капелек, и каждая сверкала, и каждая из этих сверкающих капелек была метафорой для собственного огромного чувства по любому ничтожному поводу. А у девушки, как и у Юдифи, были иссиня-черные волосы, мокрые, и она зачесывала их назад, так что видны были бороздки, оставленные гребнем, а денег хватит еще на два охлажденных зеленых кокосовых ореха и пару глотков пинги, и разговоры о том, где собираешься учиться — ты хочешь стать инженером? Нет, хочу изучать философию! И тогда этот всплеск грудного смеха, словно вскрик вспугнутого грифа урубу, взлетающего с песка, смех, какого в Вене он больше никогда не слышал, даже от таких людей, и подавно от таких людей, которые тоже считали, что изучать философию — абсурдно. Звенящий зной среди белесой желтизны и синевы, и вдруг — прикосновение руки, еще прохладной от воды, совсем иначе, чем прикосновение влажно-теплых рук, только что освобожденных от перчаток, к моей вечно закоченевшей коже — здесь, среди венской зимы. А потом снова дождь в Сан-Паулу, этот garoa, под которым сад Левингера топорщился зеленью, пестрел красными и желтыми красками, а там, в доме, теплая охра света в библиотеке, и ты сидишь в глубоком кожаном кресле, как скрипка в футляре, и слушаешь истории, подобные музыке сфер, со счастливым чувством, перерастающим в уверенность, что когда-нибудь ты сам сможешь сыграть всю эту музыку.
Цензура! Как попало слово «цензура» во всю эту историю? Разве можно ее разглядеть таким вот взглядом? В глазах у Лео возникла плотная пелена, теперь он уже ничего не видел, и то, что он не мог как следует разглядеть Юдифь, он объяснял вином, которое здесь было определенно лучше, чем в кафе «Спорт», но которому он, однако, отдал вероятно слишком большую дань. Второй бокал с вином опустел, причем за очень короткое время, и оттенок экзальтации, подмешивающийся к его возбуждению, улетучился, его удивляло, как быстро это произошло. Лео перебивал Юдифь, чтобы отвечать ей. По этому поводу следует сказать, что. Нужно отчетливо представлять себе, что. Мы ведь оба знаем, что, говорил он с наигранным подъемом, чтобы вновь возбудить этот уже испарившийся подъем в себе самом, и он принялся назидательным тоном излагать, как он и сам знал, невообразимую чушь, почерпнутую из трудов по национальной психологии, по поводу «бразильского менталитета», чушь, в которой он запутывался тем больше, чем старательнее пытался выпутаться.