Блаженные времена, хрупкий мир (Менассе) - страница 144

книгу которого как раз держал в руках. Куда включить его «Эстетику» — в раздел «Философия», или же она относится к разделу «Теория искусства»? Относится ли «История и классовое сознание» к «Истории» или к разделу «Политическая теория»? А как быть с трудами Лукача по социологии литературы? Поместить их в раздел «История литературы» или в раздел «Социология»? «Молодой Гегель» явно попадал в раздел «Научная литература по проблемам философии», хотя речь там шла о связях между диалектикой и экономикой, но по сути дела он вообще должен был включить ее в рабочий аппарат собственного исследования. Но не мог же он труды одного автора раскидать по пяти различным разделам, нет, по шести, ведь где-то у него еще были политические труды Лукача. «Политика», вот какой раздел еще есть. Эта идея тематического принципа, бесспорно, лишена всякого смысла, ведь она откровенно противоречит его представлениям об универсализме духа. Он снова швырнул на пол «Эстетику» Лукача и наступил на нее ногой, не на самом деле, разумеется, а только в воображении. Юдифь! закричал он. О работе нечего было и помышлять, пока в его комнате царил этот книжный хаос, проблема, которую он не мог разрешить, пока не узнает, что же творится с Юдифью. Что с ней?

Целыми днями Лео ходил вокруг нее, и она все вновь и вновь прогоняла его усталым движением руки, как одуревшую от жары муху, или, в лучшем случае, терпела его как объективную необходимость, как жару, которая тогда стояла; жара царила и в доме, напоминая надолго затаенный вдох, который, казалось, остановил весь ход жизни. Разговоры, которые Лео пытался с ней заводить, так быстро обрывались, словно он хотел поймать в радиоприемнике какую-то волну и все крутил и крутил ручку, но ловил только обрывки фраз, и потом — снова надолго — шум помех. Дядюшка Зе, сказал Лео, пригласил нас на ужин. Я работать не могу, сказал Лео, скажи, что случилось, Юдифь? Что с тобой, спрашивал Лео, почему ты такая — он не мог подобрать слов. Ее короткие ответы ничего не проясняли, и Лео мало поправил дело, стараясь как-то истолковать ее поведение, думая, что угадывает ее чувства. Ты как моя мать, она тоже всегда говорила, что Левингер… Моя мать тоже никогда не принимала всерьез мою работу, она тоже считала абсурдом, что я… Моя мать тоже сидела вот так неподвижно и самоуверенно, и ей было все равно, кто бы ни был рядом, мой отец или я.

В зеркальном доме, в который превратился домик Лео, одиночество обоих непереносимо удваивалось, но когда Юдифь уходила из дому, тогда Лео, глядя в зеркала, видел, как его одиночество увеличивается до бесконечности. В спальне, в гостиной, на кухне, в ванной, везде он оказывался сразу окружен своими изображениями, словно повсюду за ним следовал безымянный третий, явившийся неизвестно откуда, этот старый человек, вовсе не он, чужак, который под предлогом подражания непрерывно обманывал его, пока не перенял полностью мимику, жесты и движения Лео, обретя полную самостоятельность, — перенял эту меланхолическую усталость, это разбухшее отчаяние, всю эту надутую сгорбленность, лысеющую рассеянность, остроносую и узкогубую озабоченность, озадаченную обморочность. Лео превратился в того, другого, в зеркалах, который показывал, как можно между ощущением самого себя и его изображением поставить полированную стеклянную стену, которая не позволяет тебе добраться до тебя самого, так что ты начинаешь представлять самого себя искаженно, пока не окажешься по ту сторону стеклянной стены, не станешь тем другим и не выглянешь из зеркала, — глядь, а там никого.