— Не надо мне рассказывать об этом. Я не желаю знать, — сказал я.
Но как только я это произнес, понял, что хочу знать во всех подробностях.
В молодости я танцевал под немецкий мотив, но был вынужден оставить танцплощадку, прежде чем музыка кончилась. Повзрослев, я выучил музыку по нотам, и знал в теории, чем кончается этот мотив, но мне все же приходится выслушивать заключительные такты.
Я поехал в Дахау.
О некоторых увиденных там вещах нельзя рассказывать. Один человек сказал, что он провел три года в плену, но когда я узнал, что его тюремщиками были японцы, разговор был закончен, поскольку я знал, нам больше не о чем говорить. Если бы кто-нибудь спросил меня по возвращении в Америку: «Какое место в Германии произвело на вас самое сильное впечатление?» — я ответил бы: «Дахау», — и после этого разговор был закончен. Я не смог об этом говорить. Я помню, что стоял мягкий весенний день, когда я приехал туда, и все было очень спокойно и мирно, но как рассказать о фотографиях, на которых запечатлены штабеля трупов, растаскиваемые бульдозерами; как говорить об исцарапанных ногтями потолках газовых камер; я не в состоянии рассказать, как себя чувствовал, когда брел обратно по изуродованной земле к воротам, и шедший рядом Джи-Ай насвистывал последние такты «Лили Марлен».
Мери Мартин пела: «Я сейчас смою этого парня с моих волос», и зрителям это нравилось. Я смотрел вокруг на счастливые увлеченные лица тех, кто пережил войну, жил в стране, не тронутой разрушением, и, хотя я сам был одним из них, я чувствовал себя конченым, изолированным виной уцелевшего. Именно тогда я понял, если Корнелиус будет продолжать отказывать мне в отпуске, я уйду из банка Ван Зейла, потому что ни один человек, даже такой, как Корнелиус, не остановит меня в стремлении поступать по совести и искупить вину, которую я больше не мог носить в себе.
Мери Мартин перестала мыть свою голову на сцене, и зрители принялись вызывать ее на бис.
Я снова подумал об уникальной возможности искупить вину с помощью работы в УЭС. Работая одновременно на Америку и на Германию, я могу искупить вину Германии за убитых американских солдат, и в то же время восполнить Америке свой отказ бороться с нацистами. Это единственное решение моей проблемы, мой единственный шанс навсегда избавиться от болезненного конфликта с прошлым, и внезапно, когда я сидел в театральном зале на Бродвее, мое положение стало яснее, чем когда-либо. Я чувствовал, что мне предназначено было выжить, чтобы я смог внести свой вклад в послевоенный мир, и хотя я не был суеверным, я понял тогда, что если пренебрегу предназначением, то недолго проживу в том пустом мире, который построил для себя в Нью-Йорке.