Лебедь то и дело проводил ладонями по штанам, мял в руках папку и в конце концов не выдержал:
– Слушай, они нарочно, да? Хуже пытки!
Он выступал первым.
Выступил, кстати, хорошо, почти сразу успокоился, говорил ровно и уверенно. Сашка обзавидовался: пока дойдет очередь до него, от мандража можно собственное имя забыть, не то что…
В который раз он напомнил себе: я ведь не буду врать, я расскажу им правду. Да, не всю, да, ту, которую они хотят услышать. Всю я и не знаю вообще-то; всю – только дед…
Он покосился на шар, привязанный к ручке сиденья. Тот молчал.
После Лебедя выступала Жирнова, тараторила и бледнела, едва не опрокинула трибуну. Потом был Рыжий Вадя и еще несколько шалопаев, слушать их не имело смысла: наверняка списали, – им влепят по необидной «шестерке», не им даже, а их богатеньким родителям, и переведут на следующий год, снова на контрактное.
Отстрелявшийся Лебедь теперь осмелел, зубоскалил, вертелся, химичка ему даже замечание сделала. Мама Лебедя, сидевшая в первых рядах, оглянулась и посмотрела с укоризной – он покраснел.
Сашка никак не мог собраться. Вот уже Настя выступила – все хлопали, она спустилась со сцены зардевшаяся, ее отец подал руку, шепнул что-то на ухо. В форме, с погонами, он выглядел внушительнее всей комиссии в полном составе.
Вот пошел Грищук, этот нудил, все зевали, а Лебедь окончательно угомонился и даже задремал.
«Все-таки начну со стихотворения, – подумал Сашка, – так будет ярче. Прочту “Балладу”, она недлинная и многим нравится».
Грищука наконец лишили трибуны: похвалили, но попытку «еще кое-что добавить» сурово пресекли. Объявили Курдина.
Тот встал почти легко, но шел, опираясь на трость. Медленно; может, и не собирался выдерживать паузу, а выдержал, все следили за тем, как он поднимается на трибуну, как пододвигает микрофон и кладет перед собой папку.
– Здравствуйте. Вы все знаете, какая у меня тема. Я писал про своего деда, про Альберта Аркадьевича Курдина. Это очерк, а не статья в энциклопедию, даже не curriculum vitae. Проще было бы, конечно, статью. Я и хотел статью, но, знаете, дед про себя уже сам столько написал… и дед, и критики, которые исследовали его творчество. А я хотел сказать о том, о чем никто не скажет. Это такое дело… сложное. Я много чего понял, пока писал. Вот есть человек, при жизни он разный, и плохой, и хороший. Все мы хотим, чтобы о нас помнили только хорошее, мы тогда сами как бы становимся только хорошими. Хорошими, но не живыми, вот что. Это тогда уже получаемся не совсем мы, только кусочек нас, какая-то одна наша роль, а в жизни мы проживаем их не одну и не две. Это, – уточнил Курдин, чуть покраснев, – дед писал, про роли. Я думаю, он заслужил, чтобы его помнили живым… настоящим. Поэтому я расскажу то, о чем он сам никогда не рассказывал, только писал в дневниках.