Волшебные дни (Лихоносов) - страница 123

— Что бы вы хотели видеть в критике?

— В критике я хочу видеть художника. Читая статьи, я всегда чувствую, кто пишет: поэт в душе или библиотечный сухарь. Последний ничему меня научить не может. Зачем мне хирург в критике? Предпочел бы лекарственные травы. Какое удовольствие читать критиков-художников! Их тонкая душа, их ум, чувство изящного, их чистое стремление к правде, желание в самом деле соотнести содержание книги с действительной жизнью, понять природу собрата — как это воодушевляет! Сам слог их статей близок к прозе. Видно, что они читают книги увлекаясь, что книга для них не случай поговорить, отовариться, а это сотворенная жизнь, еще одно волнение, быть может, страдание, что герой — живой человек, а не «образ», который надо распотрошить по всем правилам догмы. Вот таких критиков ждешь всю жизнь. В самой критике, как и в прозе, в поэзии, я ценю и люблю откровенность, раскрепощенность, простоту и ясность. Хорошо, когда критик никому не угождает, не боится обидеть правдой того писателя, за которым стоит большая группа товарищей, способных поднять наглый крик. Хочется подчеркнуть: не бояться обидеть правдой, то есть теми соображениями, которые при чтении возникли искренне, без помощи хитрых задних мыслей. Очень неприятно наблюдать в критическом цехе по — американски деловых людей. Они выбирают тему, авторов и как бы рассчитывают: что это им принесет и за что нужно нанести удар или похвалить. Сама литература отходит куда‑то в угол.

— Благородства не хватает?

— Да. Сейчас достану вам одно письмо… Позвольте сказать несколько вступительных слов. Некогда мои повести и рассказы старый писатель (ныне покойный) встретил с распростертыми объятиями, помогал мне вступать в Союз писателей, всякий раз, когда я появлялся в Доме литераторов, обнимал меня, был мне как отец. И тут я стал писать свои маленькие повести — путешествия: «Люблю тебя светло», «Осень в Тамани». Вскоре приехал я в Москву, он мне говорит: «Прочел «Люблю тебя светло»… Вы как‑то зеброй пошли…» Я сперва не понял, что это значит. Я изменился, но как? По — моему, я с детства такой был. Он хотел сказать, что я перекрасился? Я, наверное, стал ему непонятен, в чем‑то даже не нравился, чего‑то он даже опасался. Возможно, ему показалось, что я тот самый крикун, неистовый «ревнитель благочестия», у которого злости больше, чем милости.

Не один он оценил тогда так мои вещи. Поднялся шум и в прессе. Ну что ж, я живу, живу в стороне, у себя в Краснодаре, книжки выходят одна за другой, но в каждой нового чуть — чуть, больше переизданий. Я замолчал. Мне частенько хотелось сказать всем: «Надоело! Литература — не мое дело». А сам запирался в госархиве, искал материалы к историческому роману о Кубани, который, думал, напишу когда‑нибудь «к старости».