Волшебные дни (Лихоносов) - страница 69

И был он еще в ту ночь забавен, хвастлив, богат душой, вреден в мелочах.

— Вообще я в Париже попал в неловкое положение. Зайцев, Зуров — писатели, а я через каждые пять минут накидываюсь на них с вопросами о Бунине. Зуров написал роман «Зимний дворец». Сердился: «Да знаете, вот и какой‑то Бабореко мне пишет из Москвы. Почему я должен ему отвечать, где они все были раньше? У меня у самого много работы». Ну, тут я разозлился: как можно меня сравнивать с Бабореко? И мы поругались немножко, а потом встретились в одном доме на обеде, и меня поразило: «Господа, к столу». Они живут по — старому, и Зайцев пишет с ятем и ером. А чтобы ты представлял, как они говорят, я тебе прокручу запись.

Пленка эта пропала — как жаль! Там Б. К. Зайцев говорит о России и Бунине минут сорок, а на другой дорожке столько же Г. В. Адамович.

Пропала драгоценная пленка, пропали письма П. Л. Вячеславова ко мне, я их ссужал Казакову на время — там были строки о смерти В. Н. Муромцевой-Буниной. В этой пропаже какой‑то знак, воры словно в сговоре с домовым почистили бумаги писателя, разбросали где‑нибудь на станции или сожгли, варварским чутьем предсказав ему тяжелый крах.

— Ехали мы с ним в Грас, и Иван мне вдруг говорит: «Я всегда, Борис, боялся, что придет когда‑нибудь хлыщ со стеклянными волосами и уведет ее от меня. Но я никогда не думал, что…»

Казакова уже нет, и нынче один я да еще кто‑то понимает, о какой драме говорил Бунин Зайцеву.

— Ехали в Грас, — повторял Казаков, — и Иван ему говорит… Давай теперь послушаем и Георгия Викторовича…

Пропало, верно, и письмо К. Паустовского от 21 октября 1966 года, из которого я выписывал две строчки: «Юра, я скоро умру, поклонись от меня Тарусе и особенно тому месту, где была осень в дубовых лесах».

Я ожидал, что после Парижа вскроет Казаков в своем творчестве новый пласт.

Но «автор нежных дымчатых рассказов» надолго замолчал.

Нет его имени в журналах, не палит он из ручки статьями, ухмыляется, наверное, придуманным дискуссиям, всего один раз дал интервью. Конечно, никто не может знать сущего о мастере, потому что его самоотречение такая же тайна, как и творчество. Однако молчание Казакова словно подыгрывало критикам, червившим его прозу в первые годы. Они обвиняли его в подражании бунинскому стилю и мотивам, то есть прилепляли его рассказам вторичность, а между тем публика, когда читала его, ни разу не покосилась мыслью: на кого он похож, каким богам молится? Все‑таки не Бунин, не Чехов, не Гамсун писал это, а Юрий Казаков, наш современник. Он стал предтечей, первым звонким аккордом в будущей симфонии расцветающей русской прозы после войны. Он был так свеж, его хотелось перечитывать, а некоторые абзацы помнить наизусть. Высокая тональность, чистота и серебристый свет русского языка, шелест «осени в дубовых лесах», любовь и одиночество, знакомая всем в молодости тоска по счастью — все было в его рассказах, и как после наслаждения читать чьи‑то деревянные романы, кучами валявшиеся в магазинах? Ветерок эстетики проник в литературу с Казаковым. Потом засверкали другие замечательные писатели — со своей земляной народностью, правдой, дождевой тяжестью, серьезные и утренне — трезвые, и коим часом даже подумывалось, что в рассказах Казакова жизнь российская слишком легка, но… но все никак нельзя было оторваться от «Адама и Евы», «Плачу и рыдаю», «Запаха хлеба…», нельзя было забыть и самого себя во дни первых чтений, заглушить эту скрипичную мелодию…