Аустерлиц (Зебальд) - страница 40
Многочисленные дефекты пленки, которых я раньше даже не замечал, то расплывались пятнами по изображению, то целиком стирали его, то превращали в светлое поле с черными вкраплениями, похожее на картинку Северного полюса, полученную при аэросъемке, или на увеличенную каплю воды под микроскопом. Но самым жутким в этой копии, сказал Аустерлиц, было искажение звука. Берлинский вариант начинался с короткой сцены, в которой показывается, как подковывают в кузнице вола, и весь этот сюжет шел под веселую польку какого-то австрийского композитора, сочинявшего оперетты, в моей же версии эта полька превратилась в бесконечно растянутый траурный марш, звучавший почти как пародия, и точно так же все остальные музыкальные фрагменты, из которых я узнал только канкан «Парижская жизнь» и скерцо из «Сна в летнюю ночь» Мендельсона, — все они словно бы изливались из недр подземного царства, из глубины разверзшейся бездны, куда не проникал ни один человеческий голос, так сказал Аустерлиц. Из того, что говорил диктор, невозможно было понять ни слова. Там, где в берлинской копии бодрый голос, с чудовищною силою извлекая из гортани нужные звуки, рассказывал об оперативных бригадах и рабочих сотнях, которые, в соответствии с возникающими потребностями, выполняли самые разнообразные виды работ, а в случае необходимости проходили переквалификацию, так что любому трудолюбивому человеку предоставлялась возможность беспрепятственно включиться в любой производственный процесс, — на этом месте, сказал Аустерлиц, слышно было только устрашающее рокочущее урчание, подобное тому, какое я слышал один-единственный раз в жизни, много-много лет тому назад, в парижском Ботаническом саду, где я, почувствовав недомогание, сел передохнуть на скамейку перед птичьим вольером неподалеку от павильона хищников, откуда долетало глухое нутряное рычание невидимых мне львов и тигров, которые, наверное, как мне подумалось тогда, сказал Аустерлиц, сошли с ума в заточении: они тянули свою монотонную горькую песнь и все ннкак не могли остановиться. Да, так вот, продолжил Аустерлиц свой рассказ, ближе к концу фильма идет один довольно длинный план: показан концерт, первое исполнение музыкальной пьесы, сочиненной непосредственно в Терезиенштадте, — называется она, если я не ошибаюсь, «Эскиз для струнного оркестра», и написал ее Павел Хаас. Сначала мы видим зал с открытыми настежь окнами и большим количеством слушателей, которые, однако, сидят не рядами, как это принято на концертах, а группами по четыре человека за столиками, как в кафе, на стульях альпийского фасона с вырезанным сердечком по центру спинки — наверняка изделие местной столярной мастерской, изготовленное их собственными руками тут же, в гетто. Во время концерта камера скользит по лицам, на некоторых останавливается и дает крупный план. Среди прочих она показывает какого-то пожилого, коротко стриженного человека, голова которого занимает правую половину кадра, в то время как в его левой части, немного в глубине, ближе к верхнему полю, появляется лицо более молодой женщины, почти растворившееся в обнимающей ее черной тени, из — за которой я не сразу обратил на нее внимание. На шее у этой женщины три тонкие нитки бус, еле различимых на фоне глухого темного платья, а в волосах — белый цветок. Именно такой представлял я себе по смутным воспоминаниям и некоторым деталям, известным мне теперь, актрису по имени Агата, и такой она выглядит тут, и я всматриваюсь снова и снова в это чужое и вместе с тем такое родное лицо, сказал Аустерлиц, прокручиваю пленку назад и опять вперед, вижу таймкод в верхнем левом углу кадра, цифры, которые закрывают собою часть ее лба, минуты и секунды, от 10:53 до 10:57, и еще сотые доли секунды, которые проскакивают так быстро, что их невозможно ни разглядеть, ни осознать. — В начале этого года, так продолжил свое жизнеописание Аустерлиц после того, как вышел из состояния глубокой задумчивости, в которое он часто погружался по ходу повествования, — в начале этого года, вскоре после нашей последней встречи, я во второй раз отправился в Прагу, где возобновил свои беседы с Верой, а также открыл для нее в местном банке нечто вроде пенсионного счета и попытался, как мог, улучшить условия ее существования. Если на улице было не слишком холодно, мы вызывали таксиста, которого я нанял Вере в помощь, и отправлялись к тем местам, о которых она рассказывала и которые она сама, по ее словам, целую вечность не видела. Мы побывали на горе Петрин: как прежде, мы стояли и смотрели на город, на медленно ползущие по берегам Молдавы и мостам машины и поезда. Погуляли мы и по нашему парку под бледным зимним солнцем, потом как-то раз зашли в планетарий, расположенный в одном из выставочных павильонов в Холешовице, где мы провели почти два часа, перебирая по очереди, по-французски и по-чешски, названия знакомых созвездий, которые мы еще помнили, а однажды добрались до лесопарка в Либоке, на территории которого, в самом центре этого чудесного уголка, находился построенный тирольским эрцгерцогом Фердинандом звездообразный загородный дворец — излюбленное место прогулок Агаты и Максимилиана, как сказала мне Вера. Не один день провел я в пражском театральном архиве на улице Целетна, пока не обнаружил там, просматривая материалы за 1938–1938 годы, среди писем, личных дел, программок и пожелтевших газетных вырезок, неподписанную фотографию актрисы, совпадавшую, как мне показалось, с тем смутным воспоминанием о маме, что сохранилось в моей памяти, и в которой Вера, еще недавно отложившая в сторону после долгого и внимательного изучения сделанный мною снимок того женского лица из фильма, тотчас же узнала Агату, сказав, что это, вне всякого сомнения, она. — За этим разговором мы с Аустерлицем незаметно прошли весь путь от кладбища возле больницы Святого Клемента до станции Ливерпуль-стрит. Когда мы прощались на вокзале,