Сияние Каракума (Хаидов, Караев) - страница 12

Наконец она немного успокоилась, села за стол и сказала с глубокой грустью в глазах:

— Ах, боже мой! Вот горе-то какое у меня, Умсагюль! Не хотела я тебе говорить, да теперь чего уж скрывать? Сама всё видела… Она ведь и правда хочет быть бахши и уехать от меня в Ашхабад. Вот ведь что выдумала!.. Заладила нынче с утра: «Уеду и уеду!» Расплакалась, убежала куда-то, вернулась бледная, легла на диван и заснула, даже и чаю не попила. Я думала, поспит и всё забудет, слетит с неё эта блажь. Да вроде как и забыла, весёлая стала, а сейчас, видишь, опять своё: «Хочу быть артисткой!..» Ай, боже мой! Что с нею делать? Вот горе-то!..

Дурсун ожидала, что Умсагюль, услышав это, всплеснёт руками, поднимет глаза к небу и да так и застынет, как поражённая громом, а та приняла эту новость довольно спокойно. Она когда думала, что Анкар ещё долго будет учиться в Ашхабаде, даже и радовалась этому. Ведь она знала и то, что Анкар любит Сурай, тоскует по ней, пишет ей письма.

«Видно, и у девочки сердце рвётся к Анкару, — думала она. — И пусть, пусть себе едет! Анкар будет только счастлив. И там-то они скорее поженятся, и вдвоём-то им веселее станет жить. А то что он там один-то, без семьи, в чужом городе? Кто за ним присмотрит?.. Пусть, пусть себе едет!»

А то, что Сурай хочет учиться там петь, она, как и Дурсун, считала такой дикой, несуразной блажью, что не придавала этому никакого значения, даже и не думала об этом А если и думала, то объясняла эту блажь лукавством, хитростью девушки, сердце которой рвётся в Ашхабад поближе к Анкару.

А теперь, когда приехал Анкар, а Сурай всё-таки стремится в Ашхабад, хочет быть артисткой, такое сумасбродство ей показалось совсем уж непонятным и даже обидным для Аскара и для неё самой, и она сухо сказала:

— Что с нею делать?… Ты мать… Как сердце подсказывает, так и делай!

— Ай, Умсагюль, да сердце-то моё уж всё исстрадалось. Уж не знаю, что оно и подсказывает. Ну как её пустить одну в чужой город?..

— Так не пускай!

— Я и не пускаю… Да жалко её! Плачет, рвётся, бедняжка, тоже вся исстрадалась…

— Ну так отпусти! Пусть себе едет! Теперь дети, говорят, стали умнее своих матерей. Сами знают, как им лучше жить. Пусть попробует!

— Ай, боже мой! — простонала Дурсун и замолчала, задумалась, облокотясь на стол и подперев щеку ладонью. В глазах у неё была такая скорбь, такое отчаяние, что у Умсагюль сердце перевернулось от жалости, и ей стыдно вдруг стало за бессердечную сухость, с какой она отнеслась к горю старой подруги. Она помолчала немного и, ласково коснувшись руки Дурсун, сказала уже иным, задушевным тоном: