— Чего тебе, Холодов?
— Капитан, говорю, слышишь, что сказал?
— А чего?
— «Чего, чего»! — передразнил Холодов. — Ты лопухи свои развяжи да подними вверх, тогда и узнаешь «чего». Закутался, как пленный фриц…
— За такие байки можно и по уху схлопотать! — Ромашкин распрямил свою широкоплечую фигуру. Стоя на коленях, он почти на голову возвышался над низеньким Холодовым. — Нашёл с какой мразью сравнивать! Тьфу! Если бы у тебя зуб скулу выламывал, посмотрел бы я на твои лопухи, на кого ты похож был.
— Да я ничего, — сник Холодов, — я понимаю…
— Молод ты ещё, чтобы всё понимать. Что комбат сказал?
— Пулемёт, говорит, заработал опять.
— Какой пулемёт?
— Ну который ты «уничтожил». А он, выходит, уцелел.
— Это уж дудки! — уверенно сказал Ромашкин, склоняясь к вещмешку. — То, что я трахнул, снова не оживёт! Ты, Холод, ещё первогодок в этих делах… Пушку, небось, до нашей батареи за километр с опаской обходил, а туда же, рассуждаешь…
— Я, что ли, рассуждаю? — обиделся Холодов. — Капитан сказал!
— О том и толкую, что своей головой рассуждать надо, а не дядиной, — снова поддел Ромашкин. — Капитан, конечно, человек умный, не тебе чета, но и ему не по фельдсвязи доложили, что это «мой» пулемёт заработал. А предполагать можно всякое, верно я говорю?
Со стоящей рядом машины на них неодобрительно покосился узкоглазый, как монгол, плотно влитый в аккуратную без складочки шинель, сержант Русанов — командир третьего орудия. Он уже жил напряжением боя, готов был каждой частицей своего существа откликнуться на команду «Огонь!», и поэтому его раздражало всё постороннее, не имеющее отношении к главному, что происходило за высокой насыпью железнодорожного полотна. Он перевёл взгляд на сержанта Мамедова — щеголеватого азербайджанца с пышными выхоленными бакенбардами, из-за которых Русанов в душе недолюбливал командира первого расчёта, хотя признавал и уважал его воинские таланты артиллериста.
Мамедов стоял, привалившись плечом к кабине, насвистывал себе под нос какой-то мотивчик и не слышал или делал вид, что не слышит, пикировки своих подчинённых. Скорее всего — делал вид, потому что, едва Ромашкин пробормотал: «Вот она, голубушка… сейчас мы…», — Мамедов перегнулся через голову Холодова и выдернул из руки Ромашкина флягу.
— Не положено!
— Зубы болят, сержант, спасу нет! — взмолился Ромашкин. — Я только прополощу во рту… Один глоточек!
— А-ат-ставить разговорчики! — певуче скомандовал Мамедов. — От зубной боли и от насморка ещё никто не умирал. Кончится бой — тогда и выпьешь свои наркомовские сто грамм.