— Вроде снег пойти собирался, а теперь солнце светит так ярко, — сказала Амалия.
— И все-таки снег еще пойдет, — ответил К. и закрыл дверь.
Амалия села на скамью у печки. В сумраке ее лицо было почти неразличимо.
— Если ты так ясно видишь дорогу, — сказала она, — то почему просто не пойдешь по ней? Не хочешь — откажись от этой мысли и отправляйся куда-нибудь в другие края. А ты говоришь, что знаешь дорогу, может быть, ты и правда ее знаешь, да, не сомневаюсь, но ты по ней не идешь. И в то же время ты не идешь в другие края. Ты просто остаешься на месте, неизвестно зачем.
— И это внушает вам страх? — Взгляд К. терялся в сумраке. Там, во тьме, была глубина, предвестница окончательной потерянности, от которой его отделяло все меньшее расстояние. Эти люди были здесь у себя дома. И в сумраке они, наверное, чувствовали себя уверенно и спокойно, они были в безопасности благодаря чему-то, что, оставаясь незримым, говорило каждому из них: знай, я здесь, и если ты готов принять боль, ты меня найдешь. А он был посторонним. Почувствовав боль, можно закричать, если одолевает печаль, можно заплакать, но что делать, если ты чувствуешь, что постепенно пропадаешь? Должно быть, Амалия была права, посоветовав ему уйти. Но куда? — ведь нет никакой другой земли.
— Не надо меня бояться, — сказал он. — Дело не во мне. Если я расспрашиваю, каким я остался в ваших воспоминаниях, то делается это по воле Замка, я хожу по Деревне и расспрашиваю людей в соответствии с его желанием, раз мне дана такая возможность — расспрашивать других об их воспоминаниях. Когда-то у всех нас было то, что зовется родным домом. Теперь его нет. Когда и, главное, почему мы его лишились?
— Что касается нас, тут все ясно. Все из-за меня, — сказала Амалия. — Один из чиновников велел мне прийти к нему в «Господский двор», где останавливаются высокие господа, приезжая в Деревню по делам или на отдых. Деревенским, кроме тех, кто избран, не разрешается бывать в господских помещениях. Я же мало того, что не поблагодарила посыльного за то, что меня включили в число избранных, — я порвала и бросила ему в лицо клочки письма, в котором сообщалось, что меня пожаловали этой привилегией. Поэтому мы теперь бедствуем.
Прежде чем что-то сказать, К. долго смотрел на Амалию. Высокая, с белым, как алебастр, лицом, с тонкими руками, — совсем не такие, как руки Ольги, они спокойно лежали на коленях Амалии, и она глядела на них, словно стараясь как можно лучше запомнить свои руки, разорвавшие письмо, словно желая убедиться в том, что действительно сделала это своими руками. Совсем не трудно, подумал К., понять Амалию и почувствовать ее неутолимую жажду спасения, недостойной которого она себя считала. Даже ее подавленный страх легко понять: он, К. отнял у нее последнюю, пусть крохотную, надежду вернуть себе милость Замка. Потом он подумал, что так же, по-видимому, обстоит со всеми остальными, но только не с Амалией. Ей не давал покоя тот же вопрос, с которым К. проснулся однажды утром, ее мучила та же неуверенность, что гнала и гнала его все дальше на чужбину. Но если во время странствий от Замка к Замку просторы страны, их снедающая красота и отвратительное равнодушие, словно зеркало, отражали его потерянность, то вокруг Амалии, никогда в жизни не покидавшей Деревни, все застыло, воплотившись в словах: «Не так, не так», и слова эти были точно каменные — неподатливые и твердые.