Я падаю на серебристую слюдяную чешую моего детства, там, внизу, на берегу Дравы. У меня вмятина на затылке, да, вмятина, наверное, меня вытащили на свет щипцами. Мой увечный ангел-хранитель на костылях сопровождает меня по дороге через мост без перил. Один костыль ломается, ангел падает на доски, я подхватываю его под теплые крылья, поднимаю, и теперь уже мне приходится сопровождать его. Я ангел-хранитель моего ангела-инвалида. На левой щеке у меня появлялась угревая сыпь, которую я всеми силами пытался замаскировать либо слоем крема телесного цвета, либо косметическим пластырем, но справиться с этой сыпью я был не в силах, она появлялась вновь и вновь, всегда только на левой щеке и ни разу на правой. Во время полового созревания я долго не мог избавиться от нее, пытался выскрести ее ногтями, расцарапывая кожу до крови. Таким образом я еще хлеще разукрасил себе лицо, исполосовал его кровавыми ссадинами, которые заживали даже дольше, чем просто прыщи, из-за чего получил прозвище Скребаный. Дерматолог сказал, что у меня так называемая температурная сыпь, но теперь-то я знал, что в деревне и в родительском доме у меня загнила половина головы. Был период, когда меня лихорадило не один месяц. Гной стекал по подбородку, пропитывал воротник рубашки, придавая ему неприятную жесткость. Сыпь всегда появлялась ночью. Я просыпался от зуда, ощупывал в темноте левую щеку и уже не сомневался, что поутру встану с новыми язвочками. В течение дня сыпь разрасталась и взбухала, еще при жизни обозначив рельеф моей посмертной маски. Я боялся, что зуд, вызывавший кровавые расчесы и терзавший меня вновь и вновь, когда за письменным столом я воскрешал свое детство, настолько обезобразит пол-лица, что с одного бока оно станет старым и корявым, а с другого — молодым и гладким, как это случилось с Пиной. Тыча себе в лицо изуродованным работой пальцем, она говорила: «Вот моя старая сторона, а вот эта — молодая», — и мы оба покатывались со смеху. Когда у меня ноготь на большом пальце ноги врос в мясо, мне бы надо было обязательно обратиться к хирургу, чтобы избежать еще одного уродства, но я не пошел к врачу. Ежедневно я проделывал долгий путь от вокзала в Филлахе до торгового училища, и с каждым шагом ногти на ногах все глубже уходили в мякоть пальцев, каждый шаг был сущей мукой, но я любил муку. Казалось, я бреду стезей страданий, словно герой действа, именуемого Страстями Христовыми. Я не мог расстаться с деревней, я повсюду тащил ее за собой; ногти впивались в мясо, щека гноилась, под рубашкой и брюками — женское белье, лицо — как грецкий орех от крема, который я втирал в кожу, чтобы поскорее загореть, на груди — серебряный крестик с распятием, — так вот и одолевал я длинную дорогу. Иисус обитал во мне, как все мы пребывали в теле его, огромном, как сельская округа. Эти вросшие ногти были частью того, что я унаследовал от матери. Она тоже в молодости испытывала такую же боль в пальцах при каждом шаге по деревенской улице — вертикальной балке распятия — и когда на Пасху целовала в церкви ступни Спасителя. По прошествии двух лет я наконец все же обратился к военному хирургу в Филлахе.