Так говорил Игнасьо, граф же ответствовал ему коротко и с улыбкой хотя и довольно резко, — что, во-первых, он вовсе не ищет оправдания (пусть бы и с помощью шпаги), а, во-вторых, тем менее ищет его от унтер-офицеров, висельников и их жен.
С той поры Игнасьо почел за благо об этом своем предложении более не упоминать. Что касается молвы, то Игнасьо Тобар давно уже сделал для себя вывод: она была вовсе не столь злоречивой, быстро иссякла и почти не вышла за пределы испанских кругов. К тому же поводы для обоих поединков Мануэля были таковы, что далеко не каждый рыцарь, отнесись он к делу даже с подобающей строгостью, счел бы их достаточными для вызова на дуэль. Здесь, по его мнению, несомненно, сыграла роль необычайная чувствительность Мануэля. Это обстоятельство сперва навело Игнасьо на мысль, что все эти происшествия, сами по себе не слишком значительные, имеют для графа какую-то иную, болезненную подоплеку. Чутье искренне преданного друга восполнило остальное: после того, как в Энцерсфельде ему дважды случилось ненароком наблюдать кузена, полагавшего, что он наедине с собой — страшно было смотреть, как Мануэль добрых полчаса стоял в парке, не шевелясь и глядя в одну точку, — внезапное озарение открыло Игнасьо истину: Ханна. Открытию этому, возможно, способствовали и не ускользнувшие от внимания Игнасьо мимолетные перемены в поведении Мануэля: то у него во время какой-нибудь их беседы, которые поначалу они вели весьма часто, вдруг туманился взгляд, то он на миг умолкал или медлил с ответом, то как бы мимоходом переводил глаза с гравия аллеи на зеленую лужайку, когда им случалось прогуливаться взад-вперед между обширной террасой и розарием, разбитым перед широким желтым фасадом барского дома.
Тогда Игнасьо стал настойчиво советовать Мануэлю покончить с добровольным отшельничеством, во-первых, потому, что оно давало пищу пересудам (высказать это последнее соображение вслух он поостерегся — его было бы довольно, чтобы заставить Мануэля поступить как раз наоборот), а еще по той причине — и это Игнасьо сказал другу прямо и без утайки, — что ему необходимо рассеяться. Тайная надежда руководила при этом Игнасьо надежда, что в пестрой суете придворной и столичной жизни его другу однажды как целительное противоядие явится некая прелестница. В кругах немецкой придворной знати старые сплетни были меж тем почти забыты, а быть может, и вообще не имели хождения. К тому же две неразлучные пособницы крылатой молвы — графиня Парч по прозвищу «швейцариха» и баронесса фон Доксат — давно уже перенесли и место своего жительства, и поле своей деятельности в Париж и лишь изредка, наездами, баловали своим присутствием здешнюю столицу, каковые sejours