Хозяйка тоже сказала, что ни в грош не ставит младшего священника. После того как он отслужит заутреню, ей все кажется, что она и вполовину Божиим словом не насытилась. Из таких, как он, путных священников не выходит. За разговором Бруннер осушил несколько стопок водки, он то и дело жал хозяйкину руку и помаленьку успокоился. Есть все же еще дома, где умеют угодить Господу. А он, Бруннер, всегда находит в них утешение. Потом о чем только не судачили: и о взломе двери в звонницу и самовольном звоне по самоубийце, и о том, кого и как в последнее время соборовали, и о поучительных историях, и о нехватке молодых священников, успели помянуть Лехнера и самого Папу Римского. То подавала голос хозяйка, которой не терпелось подтвердить правоту гостя, то спешил вставить свое слово хозяин. Бруннер был для него благодарным слушателем, а хозяйка для Бруннера стала чуть ли не доброй матушкой. В нем же она видела посредника между собой и Господом, а главное — человека, который всегда прав. Бруннер постоянно говорил то, что ей хотелось услышать, неизменно одобрял ее суждения о людях, во всем с ней соглашался, так нахваливал ее, что ей уже не могло прийти в голову, будто она с кем-то поступает несправедливо. Вот почему Холль ненавидел его. Когда появился Бруннер, Холль уже пятый год прозябал на усадьбе и нигде во всей долине не было у него родного угла, как и у многих других. Но вот пожаловал чужак в черном костюме, и этого человека принялись нянчить и баловать нежнее, чем любимое дитя. Вот он сидит тут и хнычет, а Холль не может даже заплакать, он словно иссушен изнутри.
Ездили на верхние луга. Весь скопившийся за лето навоз, который Прош греб в огромную кучу, надо было вывозить и разбрасывать по склонам. Все работали на большом удалении друг от друга, встречались только за едой и перед сном. Конраду, Холлю, а иногда Морицу и Марии, приходилось все время шагать, и ничего больше. Всюду было холодно и голо, таким уж выдался октябрь. Найзер часто выходил из хижины и неподвижно смотрел в сторону леса. В комнате пахло керосином, подвальной сыростью и всевозможной гнилью.
Пошел снег. Холль отправился с хозяином на самый верхний луг, стараясь не проронить ни слова. Где-то тут должны оказаться овцы. Проваливаясь по щиколотки в снег, миновали канаву, потом, сделав крюк, подошли к ущелью. Внизу валялись трупы, наверно, сотен коров. Иные сгнили или полусгнили, некоторые выветрило до костей. Были там, вероятно, и человеческие скелеты, скорее всего дезертиров, пробиравшихся здесь непроглядной ночью, а также самоубийц и убитых. Хозяин встал на самом краю, Холль чуть позади. И вдруг отступил на шаг, в ушах стоял жуткий предсмертный крик. Он сделал еще один шаг назад и замер от ужаса, представив себе, как отец толкает его в пропасть. Искушение длилось какой-то миг, так как он не раз уже думал об этом ущелье, воображая, как толкает вниз отца или бросается в пропасть сам. После наказаний эти картины сменяли друг друга в то время, как он принимался за свою тупую работу. Но этот шаг опять показался ему слишком поспешным. Для такого изверга, как отец, надо было придумать не столь внезапную смерть. Давно уже не выходила из головы одна картина. Если когда-нибудь удастся привязать отца к дереву, то целыми днями расхаживать вокруг, останавливаясь и присаживаясь рядом, и высказать в лицо, перечислить все гадости, которые он за многие годы сделал Холлю и любимым им людям. Только говорить, бить словами, а не кнутом, выложить все, что накипело, а потом отвязать, — пусть бежит куда хочет. Снег все еще валил. Они шли лиственничным лесом, временами останавливаясь и прислушиваясь. Отец часто спрашивал Холля, не слышит ли он звона колокольчиков. Холль ничего не слышал, но если бы и слышал, то не сказал бы. Овцы были скорее всего в верхней части леса или забрались еще выше и прижались к отвесной скале. Вечерний сумрак быстро сгущался.