— Что же, — сказал Сергей обиженно, — раз для меня здесь не приспособлено, надо другое место искать.
— Уходить, значит, собираешься?
— Уйду.
— Куда?
— Не знаю, — сказал Сергей. — В цирк, может быть.
— В цирк? — поразился начальник. — У нас ты, значит, четвертый год работаешь и применения себе не нашел, а летать без году неделя как начал и уже считаешь, что пора на публику выходить? Думаешь, это просто? Ну, и что ты можешь сказать зрителям своим летанием? О сверхзадаче ты слышал? Станиславского читал? Просто будешь летать взад и вперед, да? А хоть улыбаться-то ты умеешь? Ну, улыбнись! Видел, как артисты в цирке улыбаются? Да ты погляди на себя в зеркало, вон, в шкафу висит, да дверцу-то открой! Видишь? Ну, разве это улыбка артиста? Это не улыбка, это ухмылка. Народ этого не примет. Зрители пожмут плечами и разойдутся.
— Все равно, — расстроился Сергей, — уйду.
— Еще один летун, — сказал начальник. — Нет у меня для тебя больше слов, раз этих ты не понимаешь. А мы тебя учили, воспитывали. Квартиру тебе…
— Не дали, — сказал Сергей.
— Но собирались дать, — не растерялся начальник. — И на старшего собирались дублировать, в техникум на вечернее направить. Чего же тебе больше хочется — летать или работать? Эх ты!
Вечером, за чаем, Сергей пожаловался Ивану Терентьевичу:
— Вредный у нас начальник!
— Что он тебе сделал? — удивился Терентьич. — Начальник как начальник. — Подумал и добавил: — Знающий.
— Может, и знающий. А летать запрещает.
— Правильно запрещает, — сказал Терентьич. — Ты же летаешь по делу и без дела, по сторонам не глядишь, я видел. Трахнешься о штангу — несчастный случай. С кого спросят? С него.
— А если летать не буду — разучусь. Жалко.
— Не разучишься. Ты летай, когда нужно, никто тебе слова не скажет. Вот недавно, зимой, мы смену сдали, я уж и за проходную вышел, вдруг чувствую — стопорный на седьмой сел…
— Как — чувствуешь? — перебил Сергей.
— Обыкновенно, — отмахнулся Терентьич. — Поработаешь с мое — узнаешь. Так вот, и махнул я, старый дурак, как перепел, прямо через забор к турбине. Взвел стопорный и пошел себе тихонечко через ту же проходную. Кто мне что скажет?
— Как — через забор к турбине? Окна же зимой закрыты?
— Обыкновенно, — пожал плечами Иван Терентьевич. Он приподнялся, воровато взглянул по сторонам — нет ли кого, потом взлетел до отметки четырнадцать прямо сквозь мостик, опустился на площадку и оттуда сказал:
— Так-то!
Этот день начинался ночью. Кто-то сидел рядом с Егором и давил ему на зуб мудрости крепкими, словно железными, — может, и вправду железными? — пальцами. Сквозь сон Егор понимал, что это просто кариес или абсцесс, как там его еще, но сейчас, во сне, боль приняла для него очертания человека, и он пытался договориться по-хорошему: «Ну, хватит, хватит, видишь, ты уже совсем меня разбудил. Ну вот, я уже не сплю, ну, отпусти. Спать хочется, очень спать хочется, мне завтра на работу». А тот давил и давил, и лицо у него было серое, гладкое, будто правильный овал непрерывно вращался вокруг большой своей оси, так что не понять, не разглядеть в частоте мельканий ни одной конкретной черты.