Грозное лето (Соколов) - страница 14

И Александр спросил себя: «Любопытно, а Мария поехала бы?» — и тут же ответил: «Нет, конечно. Белая косточка, может запачкаться о нашу станичную хлябь».

И отметил раздраженно: «Да что это я все время думаю о Марии? Я, кажется, уже женат», — и, встав с коряги, хотел позвать Михаила поупражняться на турнике, да не стал отвлекать его, отпугивать музу и отошел в сторону.

Михаил Орлов сидел в стороне, на пеньке, и Александр подумал: всю тетрадь, очевидно, уже извел, записывает что-то. Ведь ничего из-за грачиного гама не слышно, ан нет, он все слышит, что там, за речкой, поют девчата, и кладет их голоса на ноты да еще мурлычет что-то, как кот после обеда. Но ничего, братец, из этого не получится, не породнишься ты с музой композиторской. Слишком занесло тебя в пятом году, и вот итог: из Петербургского университета вылетел в Вологду, в ссылку, после оной вернулся ни с чем в родные веси, еле устроился в политехнический, но и тут не повезло. Пришлось уехать за границу и там доучиваться — в Сорбонне, в Париже. Упрямый, молчун, добьется своего. А пока… Пока нет ни службы, ни семьи, ни карьеры…

И Александру стало обидно за старшего брата: ведь толковый, черт побери, Гегеля, Маркса изучал, Пушкина читает наизусть, еще песни на ноты кладет — и вот приехал на святки в гости и опять что-то записывает. Когда же судьба позволит ему определиться более или менее твердо? Ведь не за горами и четвертый десяток… Да, не очень-то ласкова судьба к тебе, брат…

И средний брат, Василий, недалеко ушел от старшего: семинаристом был — отчаюга и горлан, играл и пел «Марсельезу» так, что дом гремел от звуков фортепиано, и отец не раз грозился вышвырнуть инструмент на улицу. Дед же доставал из-за голенища сапога плетку, которую всегда там носил, подходил к Василию незаметно и бил всего один раз, но так, что Василий съеживался в комок, потом крутил головой, потом долго тер ушибленное место и, захлопнув наконец крышку фортепиано, громоподобным голосом затягивал «Боже, царя храни…» или «Спаси, господи, люди твоя!..».

Дед плевался, прятал плетку за сапог и уходил молча, как и появлялся. И вдруг Василий постригся и стал дьяконом. На радость деду, что ли, или фантазия какая-то подхватила его, но стал петь в церкви, даже не посоветовавшись прежде с отцом, который вовсе и не думал делать из него священнослужителя, а надеялся отдать в военное училище. Но — чудеса! Дед тоже не выказал особенного восторга и даже сказал:

— Значит, мало я тебе плетей давал, паршивец, что в длинногривые подался.

Одна мать только и одобрила выбор Василия и все советовала, наказывала беречь голос и не сразу давать ему волю. Но Василий не берег ни себя, ни голос и жил, как ухарь-купец: гремел под сводами церквей, выводя псалмы, даже в соборе пробовал голос — и тот содрогался от его псалмов, а однажды забрел к цыганам и, сняв серебряный крест на серебряной цепи, плясал и пел романсы, а когда собрался уходить — креста с цепью не нашел. Потом был вызван архиереем и предупрежден: еще раз повторит сие неподобающее занятие, будет отрешен от сана. Это, конечно, было сделано для проформы, ибо сам архиерей прочил Василию карьеру главного соборного дьякона, однако Василий притих.