О себе (Эркень) - страница 6

Выгрузили нас у развалин какого-то русского городка, и вся II Венгерская армия двинулась пешим порядком к Дону — предстояло совершить марш-бросок в 2–3 тысячи километров. Советские войска при отступлении взрывали все железнодорожные пути, так что на нашу долю оставались лишь шоссейные дороги, вот мы и брели, покуда хватало сил. В последующие полгода наша военная служба сводилась в основном к этому пешему маршу, а попутно трудбатовцы обезвреживали минные поля, рыли окопы, устанавливали проволочные заграждения.

Во время крупного русского наступления мы находились в 12 километрах от фронта, так что прорыв не ударил по нам непосредственно, однако нас смело первой же волной отступающих. Развал в частях был полный. Я потащился было обратно, но вскоре сообразил, что для трудбатовца тут дело гиблое: на какое-никакое довольствие можно было рассчитывать лишь вооруженной боевой единице. Тогда я стащил форму с убитого фельдфебеля и взял под свое начало двенадцать человек. Путь отступления растянулся на 360 километров — я даже был ранен минным осколком, — но до Белгорода я так и не добрался, поскольку там сомкнулись неприятельские клещи. Еще каких-нибудь тридцать километров, и удалось бы выскользнуть из окружения. Словом, нас взяли в плен и развернули обратно. Русские сами не рассчитывали на столь быстрый прорыв, поэтому им некогда было возиться с пленными и оборудовать для них лагеря. Нам просто-напросто велели идти в тыл, и мы брели неделю за неделей навстречу нескончаемому потоку советских частей…

По сравнению с тем, что последовало потом, все ужасы войны кажутся нестрашными. Там мы были единой массой, плечом к плечу, прикрытые окопами и бетонными укреплениями и защищенные оружием, а здесь нас косил голод, погребала чужая земля, заносили снега. В тех степях погибли от мороза шестьдесят тысяч моих сотоварищей, и вероятность уцелеть была ничтожно малой…

С тех пор прошло много лет, но я поныне чувствую себя в долгу перед ними лишь потому, что пережил их. В большинстве своем люди замерзали с открытыми глазами, сидя вдоль обочин. Белые, окаменевшие лица обращены мне вслед, и я по-прежнему спиной ощущаю на себе их взгляд.

Здесь приходилось бороться за существование, и борьба эта убивала в человеке всякие чувства. Главное было выжить, и это стремление делало каждого эгоистом. Стоило увидеть у кого-то хлеб, и даже в голову не приходило, что это чужое; украсть и съесть — вот была единственная мысль. В обычных условиях вора подвергают остракизму, здесь колотили, не испытывая злобы. И не в силу какой-либо моральной ущербности, а от полнейшей апатии. Об этом состоянии — абсолютной, нулевой точке эмоций — художественная литература умалчивала. Возможно, потому, что примеры были редки. Но на сей раз примеров было тьма-тьмущая — многие сотни тысяч. В войну человеческая мораль, дойдя до определенного порога, перестает существовать. Словом, я дошел до гибельной точки и превратился в животное. Страх перед голодной смертью делает человека зверем.