— Сашок? — дед поднял брови. — В смысле, Александра?
— В смысле, Сашок, — припечатала она.
— Это ж имя для мальчика, а ты-то — девочка, — хохотнул дед, — это у вас игрушки такие?
— Я — Сашок, потому что мне так нравится, — с вызовом уже произнесла Сашок и повысила голос. — И плевала я, девочка-мальчик.
Я занервничал. Если Сашок разойдется, точно будет скандал.
Дед не любит, когда с ним разговаривают непочтительно.
— Я понял, Александра, — милостиво улыбнулся дед. Он иногда ужасно похож на вельможу, у которого в услужении — весь мир.
Дед кивнул высокомерно, отвернулся и направился к туалету и его затылок говорил: «всего лишь глупые дети, не стоит и время тратить».
Сашок позеленела.
Потом побледнела. У нее посинели губы. А у меня — вспотели ладони.
— Эй, ты!
Она вцепилась деду в рукав и дернула на себя со всей силы — так что рукав чуть слышно затрещал. Дед удивленно оглянулся. А Сашок каким-то придушенным голосом отчеканила.
— Ты! Александрой будешь звать свою прабабушку — ясно тебе?!
Дед ушел с премьеры раньше всех.
— Содом и Гоморра, — сказал он так, словно ему навсегда все теперь ясно и со мной, и с мамой, и с папой. Дернул усами-щеточкой, взял со стола шляпу и, чуть наклонив голову, словно кланяясь знакомым, надел ее.
— Гриша тебя проводит до метро, — робко начала мама.
Но дед усмехнулся — издевательски, зло:
— Нет уж, спасибо, уже проводили, сам дойду.
И пошел.
— Содом и Гоморра, — еще раз повторила его спина, — Содом и Гоморра.
По понедельникам театра нет. Выходной. Есть седые и ломкие, подмороженные осенние листья, скомканные, будто невидимый великан подержал их в руке и бросил. Есть схваченные льдом лужицы у подъезда. Есть воздух, пахнущий близкими снегопадами и хрустящий, как первые снежинки.
Я люблю первый снег — но он всегда запаздывает, ведь в жизни все не так, как хочется.
И по понедельникам есть школа.
Школа, конечно, есть каждый день — но только по понедельникам она всесильная, от нее некуда деться. Потому что вечером не будет театра, как обычно.
И от того, что некуда деваться, школьный день тянется бесконечно, он превращается в вязкую резину, которая залепляет-обматывает все, не давая вздохнуть.
— Слышь, Гришка, — говорит Антон, — слышь, ну ты странный стал.
— Сранный-сранный, — почти пою дурным голосом я и кривляюсь. Знаю, что я сейчас похож на какого-то болванчика, который дергает головой, лицо у болванчика будто тоже резиновое, кажется, его можно смять и слепить из него что угодно.
— Сраанный, — говорю я басовито, голосом физрука.
— Да-да-да, срааанный, — отвечаю сам себе голосом химички, писклявым, будто ей тринадцать, а не сорок.