Кусочками газеты зачерпывать теплый клей, внахлест выкладывать на пластилиновые выпуклые половинки головы — снова и снова, разглаживать морщинки пальцем, и опять укладывать, укладывать, поверх крючковатого носа и пластилиновых глазниц, на лоб и бугристые щеки, не слыша и не видя ничего, кроме растущей по миллиметру головы Шута.
Лёлик научил меня, как понять, что папье-маше просохло — и на следующий день, придя снова в театр, я легонько щелкаю по половинке лица. Она чуть слышно звенит, так, как может звенеть сухое папье-маше. Тогда половинки яблока можно сложить вместе, обрезать лишние кусочки папье-маше и склеить обе половинки вместе.
Шут. Вот он — Шут.
Готовую голову еще придется обклеить газетами — но кажется, что самое главное уже сделано.
— Тебе повезло, — с иронией говорит Филипп. — У Лёлика полно заготовок для рук и ног, не придется тебе над ними корпеть.
Зато самому придется делать вагу — крестовину, на которую потом нужно подвесить Шута, чтоб он ожил. Я часами сижу над чертежами, делаю из бумаги выкройки, которые накладываю на толстую фанеру, обвожу их аккуратно, чтобы не ошибиться ни одним миллиметром. Я выпиливаю детали ваги — коромысла для рук и ног, которые надо вставить в основу, словно детали детского конструктора, — я потею и замираю внутри, потому что очень страшно ошибиться и все испортить.
У меня в голове теперь только ваги — я прикидываю, где сверлить отверстия для ниток, чтобы делать подвески для рук и ног. На уроке математики я представляю, как будет двигаться Шут, если его подвесить именно так. Перебираю пальцами, представляя, как он будет ставить ногу и как — махать рукой.
— Ушел в нирвану? — насмешливо спросил меня Антон и со всей силы пихнул меня локтем в бок.
И тогда — впервые — Шут во мне, тот, что был во мне всегда, тот, что униженно кривлялся, исчезает. Я теперь вдруг могу быть собой — не стесняясь и не прячась.
— Да пошел ты! — взрываюсь я и тоже толкаю его в бок.
Он изумленно смотрит на меня, будто впервые видит, и, чтобы не показаться проигравшим — меньше всего Антон любит проигрывать, — насмешливо тянет: «Гришка стал кусаа-а-аться!»
«Да, — говорю я ему так громко, что все оборачиваются. — Да, стал — и вообще, убого все это, раньше с тобой было интересно, Антон, а теперь тоска». Он глядит на меня не отрываясь — «Идиот!» — и математичка двигается к нам перегруженным кораблем:
— Антон, вышел в коридор сейчас же! — громко декламирует она. — Будет мне тут срывать урок!
— Это не я, это он, это Гришка, — наглеет Антон, разваливаясь на стуле.
Математичка смотрит на меня удивленно. А мне как-то все равно — и поэтому я поднимаюсь, чувствуя, что на спине больше нет шутовского горба, спина распрямляется, она теперь совсем прямая, как у Сэма, когда он танцует на сцене.