Психология Эдгара Поэ (Аксаков) - страница 8

Припомним положение Пьера Безухова в «Войне и мире» графа Толстого, когда он сидит на станции, после разрыва с женою, один со своим едва еще воспринятым горем, и внутренняя скорбь, внутренняя мука представляются ему свернувшимся с нарезов винтом, с болезненною медлительностью вращающимся все на одном и том же месте. Мы имеем перед собою два весьма аналогичные между собою внутренние состояния, силящиеся выразиться в каком бы то ни было, хотя бы и неопределенном внешнем представлении, облечься в какую бы то ни было внешнюю оболочку. В первом случае, оболочка эта приносится из мира слуховых впечатлений, во втором – из мира видимого. В обоих случаях основною темою является круговращательное движение. Это очень понятно. В душе того и другого героя внутреннее мучение не представляет психического покоя, психической неподвижности, – состояния удрученности, как говорим мы. Совершенно наоборот психическая деятельность, психическое движение производится быстро, со страшною энергиею. «Колебания мысленного, психического маятника» совершаются с страшною силой и поражающею быстротой; но нет перемены места, нет движения ни вперед, ни назад, потому что нет перемены представлений, нет перехода от одного к другому. Все одно и то же представление приговора в форме ли зрительного или слухового ощущения бьет в нас учащенные колебания жизненного маятника. Мы несомненно двигаемся, мы несомненно чувствуем в себе движение, но в то же самое время мы не сознаем изменения в пространстве, не подвигаемся ни вперед, ни назад, остаемся, двигаясь, все на одном и том же месте… В нас что-то вертится невольно, подсказываем мы себе.

«Слившись в общем шуме – продолжает рассказчик, – слуховые впечатления мои прекратились; однако я продолжал еще видеть. Но в каком страшном преувеличении представлялось мне все видимое! Я видел губы одетых в черное судей. Они представлялись мне совершенно бесцветными – белыми, как бумага, на которой пишу я эти слова, и узкими до невозможности; как будто бы они сузились и сжались от жесткости, от непреклонного решения, от непобедимого равнодушия ко всем страданиям человеческим. Я видел, как губы эти двигались, как будто бы с них срывался еще приговор, решающий мою судьбу. Мне казалось, что я вижу, как они произносят отдельные слоги моего имени, и я трепетал, не слыша звуков, которыми сопровождалось бы это движение».

Опять замечательная роскошь психологических деталей, замечательная верность психологического наблюдения, замечательная полнота психического переживания! Губы ссохшиеся и жесткие от сухого и жесткого приговора, по крайней мере, представляющиеся такими! Почему известному роду психических действий придаем мы характер жесткости и сухости, могущий, разумеется, принадлежать только миру явлений материальных? Потому, что мы подмечаем некоторое сродство, некоторую аналогичность между впечатлениями, производимыми внутри нас соответствующими парами явлений, взятыми из каждого из этих различных миров. Нет сходства в явлениях, но есть сродство во внутренних отзывах, которые они производят внутри нас. Мы говорим напр.: «резкий звук» или «резкий цвет», хотя, разумеется, ни звук, ни цвет не могут нас резать; но внутренние чувства, производимые на нас различными сферами ощущения, представляются для нас сходственными между собою, и мы переносим аналогичность эту и на самый мир внешних явлений. Точно также говорим мы и о режущей скорби, и о «резком переходе от горя к радости», хотя в обоих случаях мы и не выходим из пределов внутреннего, психического мира, где всякая «резкость», разумеется, совершенно немыслима. В примере, нами выше представленном, совершается явление обратного рода. Приговор поражает сухостью своею и жесткостью, а под влиянием представления сухости и жесткости – в нравственном смысле – кажутся сжавшимися, ссохшимися, жесткими и сузившимися и самые губы судей, только что произнесшие этот приговор. В этом проявляется влияние нравственного состояния нашего на характер, определенность и окраску внешних ощущений наших. Во всех ощущениях наших всегда и во всяком случае большую или меньшую роль играет фантазия наша; а фантазия, несомненно, находится в вечной зависимости от нравственного нашего настроения. Мы всегда различным образом воспринимаем один и тот же предмет, но подстрекаемая помимо сознания нашего памятью фантазия всегда придает им одну и ту же установившуюся в нас прежнюю окраску; забудемся мы или достигнем искусственного забвения, и предметы представляются уже нам в другом свете.