Смуглый, с черными «жгучими» глазами, черною бородкою и роскошною шевелюрою, Андреев был красив. Ходил он в то время в поддевке, палевой шелковой рубахе и высоких лакированных сапогах. Вид у него был совсем не писательский. Со смехом рассказывал он про одну встречу на пароходе, по дороге из Севастополя в Ялту.
В Севастополе он выступал на литературном вечере и имел шумный успех. На пароходе одна молодая даме долго и почтительно приглядывалась к нему, наконец подходит:
– Позвольте познакомиться… Давно желала этой чести… Я ваша восторженная поклонница…
– Я, – рассказывал Леонид Николаевич, – скромно потупляю глаза, мычу, что и я со своей стороны… что очень польщен…
Дама спрашивает:
– Вы давно из Новороссийска?
– Из Новороссийска? Никогда там не бывал.
– Так вы разве… не дирижер цыганского хора?
– Нет. Я писатель. Леонид Андреев.
– Ах, писа-атель…
И дама разочарованно отошла.
Мы ездили большой компанией в Байдарскую долину, в деревню Скели, к замужней дочери С. Я. Елпатьевского, Людмиле Сергеевне Кулаковой. Ночью, при свете фонарей, ловили в горной речке форелей. Утром, в тени грецких орешников, пили чай. Растирали в руках листья орешника и нюхали. Андреев сказал:
– Совершенно пахнут иодом!
– Ну, иодом!
– Вы со мной на этот счет не спорьте. Я запах иода отлично знаю. Жена меня каждый день на ночь мажет иодом то тут, то там.
– От каких болезней?
– От всяких.
– И что же, помогает?
Андреев помолчал.
– Семейному счастью помогает.
Возвращались мы в Ялту лунной ночью, в линейках. Смеялись, шутили, спорили.
Я, между прочим, сказал:
– Как, в сущности, бездарно это прославленное гоголевское описание Днепра: «Чуден Днепр при тихой и ясной погоде…» Ни одной черточки, которая давала бы лицо именно Днепра. Описание одинаково можно приложить и к Волге, и к Лене, и к Рейну, и к Амазонке, – к любой большой реке.
Андреев неопределенно усмехнулся:
– В этом-то именно и достоинство художественного описания. Нужно именно описывать вообще реку, вообще город, вообще человека, вообще любовь. Какой интерес в конкретности? Какой бы художник рискнул, например, написать красавицу с турнюром, как у нас ходили дамы лет пятнадцать назад? Всякий смотрел бы на этот уродливо торчащий зад и только смеялся бы.
Это очень характерно для Андреева. В нем всегда было сильно стремление к схематизации образов, к удалению из них всего конкретного. Ярчайший образчик – его «Жизнь человека». В ней он попытался дать образ человека вообще (а дал, вопреки желанию, только образ человека-обывателя). У Андреева не было интереса к живой, конкретной жизни, его не тянуло к ее изучению, как всегда тянуло, например, Льва Толстого, – жадно, подобно ястребу, кидавшегося на все, что давала для изучения жизнь. Андреев брал только то, что само набегало ему в глаза. Он жил в среде, в которую его поместила судьба, и не делал даже попытки выйти из нее, расширить круг своих наблюдений.